И вот я, стоящий на обрыве с рюкзаком и мешком, в которых находились все наши, с моей возлюбленной, туристические принадлежности, и тут же неподалеку, чуть ниже меня стояла она, моя подруга, моя единственная и неповторимая. И мое сердце было распахнуто миру, и взгляд устремлен на хребты и горы, и рядом ощущалось прохладное дыхание не такой уж, в общем-то, высокой горы, до восхождения на которую, кажется, осталось совсем немного. Впереди меня поднимались на нее трое моих друзей, идущих уже в одиночку, уже как-то молча, как-то обреченно. Они двигались в гору, расходясь друг от друга, как по ветвям дерева, по трем тропинкам. А внизу, под моими ногами, уже спускались с горы в одиночку и парами туристы, самый ближний был совсем рядом, кажется, он остановился и чего-то ждал, когда и мы с моей подругой, остановились. Он словно ждал, куда мы отправимся дальше, сомневаясь, идти ли за нами или начать спуск; камешки из под его туристических ботинок так и сыпались, так и звенели, превращаясь в ровный шум, впрочем, не переходящий в грохот обвала, ибо на нашей тропинке не могло быть обвала – проверенный путь восхождения, испытанный многими туристами, которые некогда вернулись, кажется, для того, чтобы на эту гору не подниматься никогда.
И вот тут-то как раз на этом маленьком пятачке под раскидистой сосной, стоящей на обрыве, и произошло то, что можно назвать человеческой трагедией, а вернее – человеческой драмой, которая если и не заставила меня сразу же броситься с обрыва вниз головой (о, как хотелось мне сделать это!), то, по крайней мере, по прошествии недолгого времени, принудила вытереть слезы, а вернее – пустить ту самую скупую мужскую слезу, описанную не раз и не два в отечественной литературе.
Разумеется, тут были мои крики и призывы двигаться вверх: ведь осталось, казалось бы, совсем уже немного, и брань, и упреки в измене с ее стороны – и в ответ ее жалобы на то, что она не знала, что так будет трудно, что так тяжело и холодно на высоте, и что у нее сердце вот-вот остановится, к тому же я не подумал о полноценном питании, и потом она вообще просто-напросто выдохлась и дальше не пойдет, а будет потихоньку спускаться: вон тут неподалеку стоящий чуть ниже, назовем его Игрек, если надо, поможет ей спуститься.
«Ты можешь один подниматься, поступай как хочешь, а меня оставь в покое – я и так с тобой устала, у меня и так от твоих гор голова болит, да и к тому же я не вижу в этом никакого смысла».
По прошествии времени вся эта сцена мне уже не казалась столь драматичной, а тогда – представьте себе: вы двигаетесь к цели, вы, можно сказать, всю жизнь положили, чтобы двигаться к этой цели, – и вот уже пройден весьма большой, а может быть, и больший отрезок пути, и уже видна конечная точка в виде снежной вершины, и на тебе – расставание.
Пошел снег, стемнело, под ногами на гладких камнях образовался гололед, а я с тупым упрямством лез и лез наверх, пока не осознал бессмысленности своего пути. Я понял, что напрасно обижался на свою подругу, на свою любимую, которая, поддерживаемая ниже стоящим туристом, стала спускаться по каменной тропинке (вскоре они исчезли где-то внизу за поворотом, в лесу, в соснах; исчезли, кажется, навсегда). Я смотрел и смотрел вниз с надеждой, что она снова появится, снова возникнет, как благая весть, как нечто, что укрепит мой дух. Напрасно…
И вот там, на подъеме (о, еще далеко было до вершины, до последней, так сказать, отметки), я в какой-то отчаянный момент понял, что надо остановиться, надо передохнуть и, возможно, обрести второе дыхание, чтобы потом с новыми силами идти дальше. Вот отчего я прислонился спиной к горе, к скале, и решил заночевать на крохотном выступе и дождаться рассвета.
«Ведь рассвет всегда есть то или иное разрешение в человеческой жизни, – думал я. – Ведь и приговоренные к смерти с надеждой ждут рассвета. Ведь то, что происходит ночью, часто кажется таким бессмысленным и ненужным на рассвете».
И, жуя со слезами и потом кусок черного хлеба под идущим и бьющим мне в лицо холодным снегом, я впервые подумал об ответственности, о той самой мужской, а может быть, и вообще человеческой ответственности, возлагаемой на каждого решившегося подняться в горы – и особенно на того, кто, как и я, без всякой подготовки, с одним сознанием, что где-то впереди ждут друзья, где-то движутся приятели, двинулся вслед за ними, еще не зная, что друзья, вследствие различия характеров и присущих им определенных свойств, давно уже разошлись в разные стороны, давно уже, не глядя друг на друга, стали подниматься в одиночку. Ибо каждому виделись только его восхождение, его, так сказать, индивидуальный путь, тем более, что началась непогода, а в непогоду одиночка или замыкается в себе, или становится похожим на раздраженного зверя.
И вот я – на склоне горы, и сильный ветер, и бьющий мне в лицо холодный снег, и где-то подо мной затерявшаяся во тьме долина, и где-то надо мной вставшая вершина, и ушедшая вниз моя возлюбленная, и где-то потерявшиеся мои друзья… И, как дополнение ко всем бедам, наступившая холодная ночь, впрочем, очистившая небо и показавшая мне множество звезд – ту красоту, которая, очевидно, и спасет мир.
Итак, ночь, звезды, я, словно прикованный цепями к горе титан… Так думал я о себе, боясь заснуть и оступиться во сне. Страх словно магнитом притягивал меня к горе («о, помогай мне! помогай!» – умолял я ее).
Что я чувствовал в ту ночь, глядя на звезды, на тысячи, миллионы звезд и туманностей, рядом с которыми, казалось, только я один, и больше никого? Что чувствовал я, возвышаясь над миром так же призрачно, так ирреально и так облегченно-телесно, как возвышается над ним пассажир в ночном самолете?
Я чувствовал жуткое, холодное и, можно сказать, бесконечное одиночество и понимал, что мне нет никакого выхода.
«Нет выхода, все равно нет выхода», – думал я. И одна была надежда в этом печальном мире, в этой грустной ночной камере-одиночке – что все не напрасно, что и земля, и реки, и горы – все не напрасно, и человек, и мать, и дитя – тоже не напрасны, и ничто не происходит просто так: пройдет это тяжелое время, и у меня будет совсем иная, и, может быть, прекрасная жизнь – а как же иначе?
«А как же иначе? – думал я, находясь там, на склоне, в темноте. – И для чего тогда жить? Для чего тогда мыслить? И если я останусь жить, я сделаю то-то и то-то, я постараюсь быть тем-то и тем-то, я взгляну на мир теми-то и теми-то глазами, совсем не такими, какими я смотрел на него, когда находился в долине, потому как я уже никогда, никогда не буду прежним – а как же иначе?..»
Так думал я, и среди сонма бесчисленных звезд, находившихся над моей головой, искал свою звезду – свое спасение, свою надежду. Я призывал ее как опору, как поддержку, которая придаст смысл кажущейся бессмысленной среди этой темноты моей жизни.
Разумеется, надо было побольше поговорить о звездах, об их тайных и явных различиях, об их отдельном и совместном свечении, создающем так называемую культуру звезд и даже влияющих на все человечество, на всю земную жизнь… Можно было бы поговорить и о каждой звезде, о ее индивидуальной особенности и психологии (я уверен, что каждая звезда имеет свою собственную психологию и душу).