Здоровые голоса сейчас слышны только, что называется, из глубинки, от звона восстанавливаемых церквей, от блеска лесов и полей, озер и речек, от природы и погоды. Но нам, пятидесятилетним пионерам-совкам, уже не перестроиться, не поверить великой вере в Святую Русь. Нам бы только не смердить и не раздражаться, нам бы только, известное дело, удержаться на плаву, впрочем и умереть не страшно…
Проснулся: «Господи, как жить-то дальше?»
А ведь шкурка соболя, живущего на свободе, отличается от шкурки соболя, выращенного в зверосовхозах и зверопитомниках. Так, очевидно, и с человеком – человеческие шкуры отличаются друг от друга, будучи, что называется, культурными или некультурными.
Посмотрите на стареющих эстеток: кожа тонкая, обвисшая, того и гляди, порвется. А ведь были красавицы, блистательницы в гостиных. Их культура, поведение были исполнены красоты и никто не мог предполагать, что к старости их лица будут жалки и некрасивы.
Мне же милее эстетика чистых стариков и старушек в деревнях (есть воспоминания французов в прошлом веке: они восхищаются красотой деревенских жителей в России). Я еще в детстве застал этот ныне вырождающийся тип мужчин. Я встречал этих чистых стариков в рубашке-толстовке, в картузе и с бородкой; чистые тонкие лица без всякой сальности и вульгарности. В глубокой старости такие лица только «усыхают» и утончаются. Эти лица я встречал среди народов Кавказа, у пастухов-азербайджанцев и у горцев Грузии и Дагестана. Там, где современная городская жизнь и культура «наложились» на человека – там таких лиц нет.
Наша «греческая» кожа кончилась, можно сказать, давно. Римская же дает нам образцы большого диапазона: от тигриной и змеиной до крысиной и беличьей. Что же касается детской кожи, с этаким румянцем яблочным на щеках, то таких здоровых детей в нашей великой державе мало осталось: все больше серый цвет бледных осенних утр, плохого питания и не проспавшихся школьных детских «пеленок». Эх, Россия…
«По зубам их узнаете их», – подумал я и вспомнил незабвенного Козьму. И тут мне пришла мысль, что наш русский идеологический, наш русский синтетический ум (я говорю о современных русских писателях), вследствие незнания мировой жизни или необразованности, негибкости и неумения уважать иную точку зрения, а может быть, и ортодоксальности, свойственной православию, имеет предтечей великого Козьму Пруткова, брахмана по потугам, но шудру по сути. Вот и Толстой Левушка в конце жизни стал рождать мужичков-сектантов, борющихся с бесом с черным хвостом с лубочной картинки и, разумеется, раз это мужик, то рядом с ним должна быть соха, плуг или дубина.
Только разница между писателями разная. Если одни посмеивались над «великим» Козьмой, то другие идеализировали мужичка, призывая его к образованию. Толстовский же мужичок был, можно сказать, безграмотен, а Козьма шибко хватил господского образования и, если не любомудрствовал лукаво, как я грешный, то был первым представителем Союза писателей. (Впрочем, первым был гоголевский Петрушка, хотя, как известно, он не писал, но хорошо и глубокомысленно читал). Незабвенный и несомненно талантливый пролетарский писатель с Волги носил в себе черты Козьмы и поэтому до гения не дотянул, но зато остался с народом. Оба, Прутков и нижегородец, были великими провинциалами и мифотворцами. Ныне же их потомки продолжают славное дело, только им, сплоченным, очень мало за это платят, очевидно, все выплатили во времена славного «развернутого» социализма. От этого они часто раздражены.
Жид же от литературы посмеивается, но сам великих произведений создать не может. Ибо еврей съехал, а жиду, как известно, некуда ехать, он, вследствие своей внутренней слабости, не захотел стать евреем, и потому выдохся. И хотя по образованию своему и по работоспособности он более способен, чем Козьма Прутков, но вследствие своей бесталанности ничего путного создать не может. Да и к тому же предпочитает быть там, где больше платят денег: на телевидении, в журналистах.
Засилье одних и других приводит к тому, что молодая литературная поросль настроена весьма воинственно, то есть по-хулигански анархична. Она знает, что без рекламы и самораздевания не проживешь. Впрочем, в любом самоваре существует накипь, которую время от времени хозяин счищает. Был бы хозяин. Время и трясение событий все расставит на свои места.
Что касается пустых бутылок, то я их больше не сдаю. Я их выношу на помойку. Ныне на помойке роются бездомные. Тот класс неприкасаемых, который весьма расцвел в нашем городе в условии российской буржуазной революции, когда господа ездят в лимузинах, а нищие, как мухи, облепляют помойки. Эх, человечество! Смешны Боги твои, одни спешат на кладбище, другие во дворцы.
Нынешняя русская действительность: от дилера до киллера один шаг.
В каждом талантливом человеке, в каждом поэте и, разумеется, в недурном прозаике живет маленький мальчик. Сущность его души, закрытой телесными формами, возрастом, эстетическими одеждами и серьезными делами доходной службы и работных дел, постоянно плачет. Мальчику хочется быть свободным, ему хочется на свободу. И вопрос свободы – это проявление его таланта. Сможет ли этот мальчик, это прекрасное дитя сказать нечто этому грустному миру? Сможет ли он формообразовать себя, а значит, сможет ли в той же мере освободиться? Но свободы, как таковой, для него нет и не будет. А если она есть, то только в процессе вдохновения. А остальное время – томление и стенание; тоска и печаль, одиночество и желание слиться с блещущим за окном миром. Вот он и плачет – «За что он так наказан?» За что Боги его так наказали? Принесет ли ему смерть освобождение? Вряд ли. Ибо для того, чтобы быть свободным после смерти, надо, по крайней мере, достигнуть свободы при жизни.
Мистерии – познание мира через любовь: «Я ее девять дней познавал, познавал»… (Гильгамеш). Познание через собственную смерть-возрождение – Христос. Жертва, умилостивившая Бога-отца в минуты потрясений, взявшая на себя грехи и тем самым на некоторое время спасшая народы. Познание – через смерть собственного сына – Авраам. Это познание Бога и себя перед ним. В этом есть укрепление власти самого себя и власти Бога. Последнее – свойственно народам до христианского периода. Авраам-то ладно, но каково было сыну Авраамову от такой «власти» отца.
Армия друзей помогала мне опустошать бутылки. Впрочем, с похмелья голова никогда не болела, а болела душа.
Голод (работа) и любовь (постоянное чувственное желание) помешали мне развить мои литературные способности и талант. Было постоянное ощущение несвободы… А то, что меня не любили женщины, только подчеркивало, что я не очень-то красив. Тот, кто имел поменьше идеалов, а побольше правильных черт, свежести в лице, холодности в душе, больше добивался успеха у женщин. Меня девушки в Университете «брали» в друзья (подобное было и на прядильной фабрике, где я работал сторожем и пожарником), но предпочитали спать с теми, кто не обладал «превосходными» качествами порядочности и добродетели. Грустный, но необходимый опыт, особенно для мальчиков-идеалистов.
«Лгать нехорошо», – думал я несколько десятилетий назад. Теперь же иногда я не знаю, что хорошо и что плохо. Я, как снова рожденный, стою и смотрю с удивлением на этот прекрасный и страшный мир, где все течет и находится в состоянии момента, случая, а может быть, и роковой предопределенности.