Будущее высшее искусство, будем надеяться, сольется с магией и религией. Существующая свобода позволит лучшим и наиболее сильным художникам найти эзотерические формы, непонятные непосвященным, подобно тому, как многим непонятны высшая математика или физика. Базунов в этом смысле краеугольный камень. Его эстетика – импровизация на определенной авторской концепции и символах. В частности «Тополь», – это не роман, а поэма, а вернее, симфония, состоящая из трех частей: жизнь героя-автора среди города, тополь – символ стойкости художника-автора, и еще дом, наводнение, близость моря – Ленинград – Петербург.
Надо обладать большой сосредоточенностью, целостностью, чтобы так писать. Разумеется, человеку рациональному, не воспринимающему эту интуитивную форму и символы, он не понятен и неинтересен.
Оно слышалось, это слово, оно исторгалось, оно срывалось с губ, оно неслось над южными горами и северными лесами, оно проходило над равниной, перелетало вечерние реки, пробегало солнечным зайчиком по стене, оно ложилось закатным солнцем на окна, оно смотрело в глаза сидящим перед домом старухам, оно ласковым ветерком шевелилось в головках играющих на улице детей.
Пылили улицы, проходили стада и где-то города поднимались высокими зданиями над землей, по городам шли люди, машины, трамваи, взлетали ракеты, самолеты, а это слово, живущее само по себе, опускалось там, где его ждали, там, где его звали – да, да, ждали те, кто звал его и искал. К иным оно не приходило. Это слово – любовь.
«Объективное» христианство ослабляет волю к жизни. Быть добрым – не в мистическом, а в житейском смысле – есть только одна сторона медали жизни человека, его поведения и его поступков. Природа не знает понятий «добрый», «хороший». Жертвенность природе чужда. Существует потеря страха перед сильным противником, отчаянная смелость ради своих детей, стаи, стада, любимой самки или самца. Существуют, очевидно, (я не биолог) и коллективные (родовые) сражения одних видов с другими. Христианство же, уповая на свою высокую жертвенность и правду, приподнимает человека над остальным миром, забывая при этом ветхобиблейские законы («не разрушить, а продолжить законы пришел» – примерно так говорит Христос), а они ближе к природе, к магии, к биологической жизни человека. Не случайно, думается мне, «магическая нация евреев» так превосходит «по умению жить» другие нации. И не случайно практичность и отстраненность, что можно было бы назвать эгоистичностью или хищностью, если бы это имело определение, так свойственны этой нации, которая в отличие от многих не исчезла за несколько тысячелетий и продолжает вызывать постоянный интерес, вызывая у многих народов враждебность, что только цементирует эту нацию…
Это не значит, что я советую принять кому-то (из русских) иудаизм. Ибо многие уже воспитаны в определенной среде и в определенной исторически сложившейся в России морали, где христианство и язычество так переплелись, что неизвестно, что стоит на первом месте в душе русского человека. Выражаясь в марксистских терминах: я бы взял русское язычество как базис, а надстройкой было бы – православие. Но, думается мне, это уже невозможно. Это было возможно при жизни не городской, деревенской, лесной, когда существовали рядом человек и зверь. Когда у них лесные угодья были фактически поделены, а охота на территории зверей грозила охотнику смертью. Христианство же действенно среди людей, а не среди зверей. И в этом его узкие врата. Вот почему оно действенно в минуты потрясений, трагедий и войн. В минуты, когда человек должен сделать выбор в безысходном положении, лучше я умру первый, чем ты. В лагере же было наоборот: умри ты первый, я последний. Хотя мне иногда кажется, никакого выбора не надо делать. А ждать и искать спасения. Есть ли Бог, прав ли спасенный или погибший – на эти вопросы у меня нет ответа. Я говорю – не знаю. Как и в вопросе правоты и противостояния христианства и иудаизма. И то и другое должно быть текучим и применяемым в зависимости от времени, места и обстоятельств (дзэн-буддизм более применим к жизни, хотя я в нем и плохо разбираюсь). И всегда надо быть гибким, не доходя до предела: как тростник под ветром? как маятник в часах? или как золотая середина в этике и эстетике, в красоте и морали? Свобода и запрет необходимы с поправками для каст и классов. Справедливость того или иного общества или строя можно определять по количеству и качеству смертей. Больше нет, кажется, критериев.
«Блажен, кто верует – можно продолжать блудить», – говорю я некоторым моим приятелям, которые утверждают, что «надо спасаться» и что я, просто-напросто, язычник. При этом, разумеется, они осуждают меня.
«Попробуйте не блудить, хотя бы так, как я, думаю я, когда они мне это говорят. Попробуйте, хотя бы иногда, посмотреть на себя со стороны. Суровая этика по отношению к себе – вот что такое Христос и вот что такое спасение. Вы же не пережили «трех китов» нравственности (впрочем, как и я): женщину, деньги, вино. И о какой там правде, о каком спасении можно говорить, когда и любовь-то эгоистична и извращена: сухое дерево. Воспитайте детей для России, как простой еврейский обыватель для Израиля – тогда и говорите о жертвенности и спасении».
Вот что думаю, когда меня упрекают в том, что я язычник и что писательство есть грех. Грех-то грех – но не для всех. Это путь познания, путь ученичества и понимания себя и человеческого мира, хотя бы на психологическом уровне.
Да, Толстой неизмеримо велик и жизнен в своих романах и повестях (ветхобиблеен), как и его несколько рациональный дуб, мимо которого проезжал Болконский. Он неизмеримо жизнен и потому, что он в миру, на воздухе, на природе.
Гений Достоевского – это искривленное мощное дерево города с невидимыми болезненными корнями, ибо ему в данной почве и среде весьма тесно.
Многим современникам нашего «страшного» века больше интересен Достоевский (разумеется, и я его в молодости больше Толстого любил), ибо любовь к психологии, любопытство к тайнам души и часто больной души, стремление к познанию, к трагедии, где эшафот и зритель, и дает это познание-прозрение, заставляя забывать игру детей, другой мир, мир незнания, но уже постоянно существующий, неизменный и прекрасный. О, как потемки и тайны человеческой души притягательны для молодого и часто, что называется, плохо воспитанного человека. Как он жаждет криминала, вернее, подробностей о тех или иных происшествиях, подобно таракану-сладострастнику копаясь в психологии того или иного преступника. (Еврипида греки упрекали за привнесение психологии, то есть за потерю цельности, за болезненность и, соответственно, потерю религиозности).
Познание мира через незнание (озарение, интуицию), через игру детей, а не через сущность трагедии или христианской мистерии – это, кажется, так несовместимо и далеко от нашей «иудео-христианской цивилизации», где Богоматерь заранее плачет об убиенном (в будущем) своем Младенце (и не только о своем, но и о всех), давшем через свою «смерть» еще одно из познаний этого мира, заранее скорбит по человеку, бегущему от природы и «зверя» в мир урбанизма, культуры, научности, первенства объективного анализа над субъективным синтезом.
Вот и Достоевский – аналитик – ближе к европейским ученым, физикам, создавшим атомную бомбу (в искусственных условиях расщепляют атом-душу). Толстой же синтетичен, а потому ближе к восточным мудрецам, которые стараются не сотрясать «Поднебесной» (и особенно не сотрясать ее делами рук человеческих). Эгоцентризм двух писателей различен. Но и в том и в другом случае они вызывают восхищение не столько как мыслители, сколько как гениальные писатели. Мне же бедному, в касте шудр, только приходится восхищаться. Ныне же Шекспир (в переводе) в своих трагедиях нравится мне больше, чем они. Он возвышен, трагичен и громоподобнопрекрасен. Стук каблуков героев не может заглушить начавшаяся буря, гром и молния. А призыв к Богам и Небу потрясает. Только с древними греками его можно сравнить.