Как-то мы сначала рождались, а потом вырождались…
«Ведь по сущности-то своей, – думаю я иногда, – я и есть, что ни на есть, выродок. Ибо кто, как не выродок, может решиться что-то там сочинять, что-то там писать, что-то утверждать, как-то изводить бумагу, вместо того чтобы спокойно жить, спокойно работать и взирать на этот Божий мир».
Нет, что-то точит, что-то гложет, какая-то тоска куда-то зовет, куда-то ведет, почему-то душа тихонько скулит и ноет. Воздух, воздух, леса, поля, Россия, свобода, а как окинешь иногда вокруг себя взглядом и – никого, и – ничего. Есть только ты один – маленький несчастный мальчик на улице, изгнанный на улицу самодуром-родителем, и перед тобой ночь и звездное небо. Ночь и звездное небо – это не великий немецкий философ, это Ужас и Красота, Холод и Жуть. Что и говорить, есть отчего заплакать. Особенно, если зима, особенно на морозе. Ужас, Красота, тридцатиградусный мороз и цепочка заключенных – таков мой двадцатый век, помимо милой моему сердцу деревни с ее лубочно-красивыми дымами труб при морозе…
Все нынче в умники лезут, в многознайки, в пророки. Все говорят за всю нашу страну, за всю нашу великую родину и, разумеется, за весь мир. Как можно говорить о мире, если своего мира не знаешь, а если чуть-чуть и знаешь, то наверняка приукрашиваешь? Я, мол, хороший. Я, мол, добрый и умный. Я, мол, и так далее и тому подобное. Никто себя дураком не хочет считать, никто не хочет считать себя обывателем, мещанином. Каждый себя считает героем или тем талантом-мыслителем, который за столом только и делает, что думу думает, положив голову на кулак. А главное, не спит. Потому как знает, что стоит ему заснуть, как Россия из-за него в тартарары упадет. И не только Россия, но, может быть, и весь мир. Очень уж он правилен в своих мыслях, наш русский писатель. Не может понять, что даже Троица по крайней мере три правды собой несет. Не говоря уже о правдах множества учений и религий. Вот оттого-то в стране и Пушкина нового нет, и Лермонтова, и Гоголя вместе с Толстым, одни Козьмы Прутковы, да разночинцы-патриоты с горящими глазами и со сжатыми от злости кулаками: «У, жиды!»
Что же касается «жидов» (разумеется, это плохие евреи, часто просто раздраженные бытовики), то жид пошел мелкий, вечно куда-то спешащий, и вечно озабоченный сексуальной проблемой; над распахнутым лоном девицы слышу чмоканье и смакованье жида, и его маленький хохоток: «Вот тебе, вот тебе, будешь блудить?! будешь блудить?!»
Что же касается настоящего еврея, то он давно уже съехал в другие земли и страны. Нет, конечно, иногда промелькнет между художников да среди виртуозов-музыкантов, шахматистов и артистов. А так все мелкота, полукровки и четвертинки – мелкий бес, думающий только о девках и деньгах.
Настоящий еврей – это не деньги как самоцель. Это – талант, работа. Деньги он любит, когда их тратит или когда отдыхает, или, чаще всего, в цифровом, условном видении: на своем банковском счету или на сберкнижке. Тут-то и проявляется его власть: «Я все могу купить! Всё! Не то что вы – шмакодявки!»
Гордо и поверх толпы смотрит он буквально на всех людей и детей (разве кроме жены и любовницы). Впрочем, за всю жизнь ничего особенного, кроме недвижимости, не покупает. На себя тратит мало, хотя и позволяет себе в отличие от инородцев-гобсеков «расслабиться» – хорошо выпить и провести ночь с любовницей. Но делает подобное редко. В основном, еврей – это работа.
Нету в печали моей у меня лучше друга,
чем эта бутылка.
Бренди – вот как нынче напиток этот зовется.
Раньше он звался иным, да забыл я названье.
Стерлося в памяти все – лишь глаза мои видят,
Да уши едва различают звуки игры фортепьяно,
Да детские крики, что из окна на просторы несутся.
Пей же – ты раб, а раб пьяным свободен.
Пьяным возвышенен он и прекрасен.
Что до похмелья – так оно ведь будет лишь завтра.
Завтра иное начнется, иные заботы.
Нету в печали моей у меня лучше друга,
чем эта бутылка.
Когда ругаются наши друзья, можно хохотать, хохотать. Таков мой друг, который, глядя из окна второго этажа и видя, как точильщик точит нож, тайно смеется, с усмешкой приговаривая при этом: «Вот и фигушки, вот и не выйдет. Нож, который ты точишь против меня (а я это знаю, что ты точишь его против меня, не случайно ты сегодня пришел под мое окно), этот нож падет на тебя… Да, да, на тебя, голубчик, не отпирайся – я-то знаю, я-то уж, поверь мне, все знаю – ха, ха, ха!»
Не дело смертных судить богов, особенно тогда, когда человек, возомнив себя свободным, являет своеволие, и своеволие весьма сомнительного свойства. Вот тогда и происходит то спекулятивное, до крайности неразумное дело – посвящение недостойных посвящаться, просвещение недостойных просвещаться, что приводит к подмене божественных истин. И тогда наступают времена, когда за любовь принимают разврат, за врачевание – губительство, за человеколюбие – убийство, что, в свою очередь, являет времена еще худшие. А именно те, когда «поруганы древние обряды, осквернены брачные узы, море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых… и неминуемая гибель вознаграждает добродетель» (Тацит). Ибо недостойно просвещать человека недостойного, как не посвящают белые маги людей недостойных в свое учение и искусство.
В наше время (в мое) «образованщины» – «все смешалось в доме Облонских», так что у наивного человека голова идет кругом. Он забывает основополагающие слова: мать, отец, ребенок, семья, материнское лоно, совесть, любовь. «Кайф, секс, трахаться» и так далее и тому подобное – вот основа его «уличной» этики и жажды инстинктивных удовольствий. Он не знает и не хочет знать, что существует старая истина «вкушай, но не смакуй».
«О, с каким бы наслаждением, – думаю я иногда, – я был бы торговцем на бухарском базаре! Гвоздями ли, яблоками – все равно, лишь бы сидеть на сухой земле в полосатом халате, лишь бы отсчитывать пригоршнями монеты, лишь бы смотреть в это постоянно солнечное небо».
А тут (в Петербурге-то, Ленинграде): лежишь себе под ковром на тахте: припухшие веки, сонные глаза и – никого, ничего; Платон, пост-тираническая эпоха, ложь коллег, народ, превращающийся в чернь. Повернешься на бок и услышишь похрапывание собственного носа. Одним словом, тоска, Россия, грязный халат, рваные шлепанцы, инородцы, разрушающие империю, кабацкие песни по телевизору, вульгарные движения певичек, президент – городничий (год 1998), реклама с собачкой, памперсы, женские прокладки, ох-хо-хо! – только скажешь: а ведь были у страны и у меня какие-то возвышенные идеалы!..
Как-то, будучи в подпитии и уже сорокалетним, упал на колени на Невском – час был предвечерний, толпа проходила, на меня смотрели (хотя, я думаю, на Невском ко всему привыкли), говорил ей: «не бросай, мол, моя дорогая, любимая, не бросай!»
Невский, я на коленях, любимая; плешь уже на голове, посмотришь со стороны – смешно. Но вспомнить иногда приятно: тоже была какая-то возвышенная жизнь, какое-то приподнятое движение, какая-то прекрасная любовь или стремление к прекрасному… Впрочем, от великого до смешного один шаг. Я это уже знал, потому, очевидно, и легко было стоять на Невском на коленях. Да еще подпитие, да еще Любовь…