Так протекала вторая половина моего детства до тех пор, пока я, сев в курьерский поезд, не отправился в далекий, но ясно видимый провинциальной мечтой Ленинград.
Должен сказать об одном периферийном свойстве – хвалить этот город, его красоты, культуру его жителей. Приезжий скорее обругает столь милый его провинциальному сердцу город, обидно обозвав его дырой, которая бывает еще и в кармане, что скорее говорит о плохом состоянии кармана, чем о самой дыре, но уж про этот город ничего дурного не скажет, а если и найдется вдруг какой-нибудь ленинградский житель, который возразит ему, сказав, мол, какая у вас дыра, вот у нас дыра так дыра, как зарядят дожди в декабре, так кончаются только на следующий год, то приезжий просто-напросто обидится, обозвав аборигена по-русски и просто: дурак.
– Дурак ты, – скажет, – дураком и умрешь.
Тем самым он разбивает всю жизнь обидчика на три временные составляющие: прошлое, настоящее и будущее, не оставляя никакого просвета, никакой надежды поумнеть, тем самым нечаянно доказывая, что в наше время дураки не перевелись, не переведутся и в будущем, а значит, ни о какой прекрасной и счастливой жизни мечтать не приходится, ибо какая же такая счастливая жизнь с дураками…
* * *
Говоря о второй половине моего детства, я не могу не упомянуть о том, где оно проходило, а текло мое детство в том живописном уголке между холмами, которые сами собой стекали в голубую долину, называемую еще Каспийским морем, тем морем, на гладкой поверхности которого можно было иногда заметить одинокий парус.
Белые домики со стеклянными верандами, сверкавшими на солнце; фиолетовые и розовые сады, в которых черешня и миндаль соседствовали с персиком и абрикосом – все это расцветало и цвело весной, и тогда словно в нежной дымке тонул поселок: наступала пора любви цветов и деревьев.
Должен сказать, что я любил проводить свое время на холмах, где, усевшись на какой-нибудь камень и подперев рукой подбородок, смотрел на поселок, предаваясь отроческим мечтам, тем мечтам, где любовь занимала первое место, имея свойство при этом делиться на плотскую и возвышенную, ту возвышенную любовь, что я встречал в многочисленных повестях и романах, которые я в огромном количестве покупал в магазине и тайком от моих отца и матушки прочитывал и перечитывал не один десяток раз.
И вот там, сидя на холме, я часто уносился взором к той, чье лицо настолько исполнено красоты и прелести, что, казалось, способно одним дыханием, одним взглядом отнять мою жизнь и не только мою, но и жизнь цветов, кустов и деревьев.
Тут я должен упомянуть об одном моем свойстве, а именно, чем больше я любил подобной любовью, тем больше проявлялась моя чувственность и тем больше возбуждалась моя плоть, что не раз приводило меня в смущение, а если это случалось на уроках, то, призванный учителем к ответу, я не мог встать из-за парты.
Надо сказать, что целенаправленность моей чувственности была такова, что никоим образом не относилась к предмету моей возвышенной любви, а имела направление к особам более зрелого возраста, чьи замечательные ноги, открытые солнечным пляжам, испускали лучи истомы, неги и сладострастия, так что, глядя на них, мне всегда хотелось прикоснуться к ним.
Вот эти любовные начала и выразились во мне в описываемое мною время в общении с двумя особами, взгляд на которых вызывал во мне противоположные чувства; впрочем, не без того, чтобы одно вытекало из другого.
Виолетта! Это имя я произношу не без тайного стыда и светлой радости, имя, которое я произносил сотни, а может быть, тысячи раз, имя, которое ей дали ее родители, по всей вероятности, неравнодушные к итальянской опере и, в частности, к известной опере Джузеппе Верди.
Мне и сейчас кажется, что я краснею при упоминании этого имени, мне и сейчас кажется, что я оглядываюсь по сторонам – заметил ли кто? – как и тогда, когда восторженные мурашки пробегали по моей спине и, насладив какой-нибудь там четвертый позвонок, заканчивали свой веселый бег в мизинце, ноготь которого напоминал мне клюв хищной птицы – ястреба, кондора или беркута.
Я и сейчас помню тот радостный миг нашей встречи, когда я, прислонившись спиной к стене школьного коридора, покрытой зеленой краской, ел пирог с картошкой, один из тех, что каждый день выпекала мне моя матушка, дабы я брал их с собой в школу и поглощал в перерывах между уроками, что я и делал с присущей мне жизнерадостностью и весельем; так вот, стоя у стены и держа в руке пирог, я увидел, как навстречу мне по коридору движется та, чей взгляд был исполнен задумчивой чистоты и рассеянной грусти, как будто эти глаза только что увидели красоту пришкольного сада в распахнутом окне и, порядочно хватив цветущей красоты, неожиданно взглянули на меня.
Я поднял глаза к ее глазам и, трепеща от ужаса и краснея, произнес один слог: «Ви», – пирог застрял у меня в горле и, надкушенный, торчал изо рта – тем самым я являл самое позорное зрелище.
Увидев меня в этом положении, та, на которую я обращал свой взор, рассмеялась и, переменив ногу, направилась ко мне. Она отломила порядочный кусок торчащего из моего рта пирога и, надкусив его, удалилась со смехом.
Солнечный ветер качнул тополя за окном и солнечным смехом проследовал за ней.
Это ее действие и смех так потрясли меня, что слезы сами собой навернулись на мои глаза, челюсть начала двигаться, а рука ухватила остаток пирога.
Сколько времени я с недоумением смотрел на него, я не помню, но, очнувшись, я с силой швырнул его в одно из выходящих в пришкольный сад окон, туда, где между цветами и бабочками росли плодовые деревья, и где золотые осы неслись в звуках своих сладкозвучных песен.
Надо было видеть мое удивление, а потом и смущение, когда я услышал возглас директора, который преподавал нам еще и русский язык, и который на выпускном вечере высказал мысль, что наше будущее не за горами и не на горизонте, а в широкой долине, имя которой – народ.
– Товарищи! – сказал он тогда, обращаясь к бывшим ученикам, а ныне выпускникам. И услышал голос, обращенный к нему: «Тамбовский волк тебе товарищ». Надо заметить, что выпускник был с позором изгнан с выпускного вечера.
Возглас директора, призывающий не швырять пироги в сад, заставил меня поспешно спуститься по лестнице и выйти на улицу. Откуда я устремился к холмам, что возвышались над поселком, где найдя соответствующий для сидения камень, опустился на него.
Я слышал звон, исходивший отовсюду: от земли, от травы, от неба – мне казалось, что я и сам излучаю звон, который напоминал звон кузнечиков в жарком раскаленном воздухе.
Все звенело вокруг меня, земля медленно вращалась под теплыми лучами; я, сидящий на холме, окружающая меня природа – все звенело и посылало этот звон бледным блесткам звезд, которые были еще заметны в утреннем небе и тоже, казалось, излучали звон.
Взяв камень-голыш, лежащий у моих ног, и собрав всю энергию моей руки, весь исходивший из меня потенциал, я почувствовал, как живые токи проникают в камень и он отвечает тем же.