Инезгане славится своим большим базаром, прилавки которого раскинулись на многие тысячи квадратных метров западнее главной улицы. Издалека приезжают сюда люди на загруженных доверху грузовиках, чтобы продать овощи и фрукты и приобрести дешевую одежду. И до сих пор мы с сестрами ездим в Инезгане, если хотим купить по выгодной цене джеллабы для себя и поддельные футболки для наших сыновей. На базаре существуют три цены. Цена для берберов, цена для арабов и цена для туристов. Арабы платят за ту же самую вещь в два раза больше, чем берберы. Туристы платят еще на сто процентов больше, чем арабы.
Я терпеть не могу, когда торговцы пытаются всучить мне что-то по цене для арабов, потому что принимают меня за одну из арабских дурочек с севера страны.
— Извините, — говорю я тогда на наречии ташл’хит, языке моего племени, — я — ваша сестра. Вы же не хотите оскорбить меня, называя мне цену для арабов?
Тогда мужчины и женщины на базаре смеются, потому что мое произношение после долгих лет жизни на чужбине кажется им забавным, и говорят:
— Сестра, ты выглядишь как чужая, но говоришь как одна из нас. Признайся, что ты живешь не в области Сус.
— Да, — говорю я затем, — я из Касабланки.
Мои сестры настаивают на том, чтобы я никогда не признавалась, что живу в Европе, иначе торговцы станут еще более жадными.
— Хорошо, хорошо, — говорят затем торговцы, — мы продадим товар тебе по самой лучшей цене, потому что ты — наша сестра. Мы ничего на этом не заработаем. Наши семьи будут голодать. Но ты — красивая и честная. Мы восхищаемся тобой.
Затем в переговоры вступает моя сестра Асия, которая умеет торговаться лучше всех в нашей семье. И в конце концов мы покупаем все еще в два раза дешевле. Иногда Асия торгуется так здорово, что мне становится даже жаль торговцев.
— Неужели тебе жалко одного-единственного дирхама для моей семьи? — кричат они.
А я отвечаю на ташл’хит:
— Извини, брат. Но денег у меня нет. Все — у моей сестры. Aй’увин рабби, агма. Бог тебе в помощь, брат.
— Аминь, — говорят затем торговцы. — А’ултма. Да сбудутся твои желания, сестра.
Когда дядя Хасан в октябре 1979 года решил проведать своего брата в тюрьме и взять нас с собой, мы не останавливались на базаре.
Мы снова сели в «рено», даже трое из наших кузенов втиснулись в машину. Мне это не понравилось, потому что они всегда подчеркивали: «Мы не принадлежим к семье убийцы. Мы — лишь дети его брата. А вот это — дети убийцы. Наши родители заботятся о них, беднягах».
Затем они указывали на нас, а мы не знали, как себя вести: провалиться от стыда сквозь землю или ходить с гордо поднятой головой. Я решила не позволять своим кузенам издеваться над собой и не склоняла голову, но каждое их замечание отзывалось во мне болью, словно удар ножа в сердце. И часто мне приходилось тайком вытирать слезы с глаз, когда наши родственники говорили о том, что случилось с нами.
Наши двоюродные братья и сестры были словно крепкий сапожный клей, который вдыхают уличные дети из маленьких пластиковых кульков: липкий и ядовитый. Мы уже не могли избавиться от них.
Сейчас они сидели, болтая языками, в ржавой машине дяди. Для них это была волнующая экскурсия, а для меня — мучение. С одной стороны мне снова хотелось увидеть человека, который был моим отцом. С другой стороны — этот человек убил мою мать. Я не говорила ни слова, мои глаза не воспринимали ничего из того, что происходило за окнами «рено». Я была погружена в себя, в свою душу, которая была готова разорваться от конфликта, бушевавшего во мне.
Маленькая рука Уафы в моей правой руке и большая рука Рабии в левой дали мне силы выдержать то, что меня ожидало.
Тяжелая дверь тюрьмы отворилась, и мы вошли в большое помещение. Затем в него привели отца, который заметно хромал. Он остановился в другом конце помещения. Рядом с ним застыли два надзирателя. Мы неподвижно стояли в своем углу комнаты. Нас разделяли несколько метров.
Это был целый мир.
Хотя было тепло, отец надел толстый пуловер. Его руки были забинтованы. Я представляла себе, что он понял свою ошибку и пытался потушить огонь на теле матери голыми руками. Он ведь все же любил ее! Он не хотел забрать ее у меня! Он хотел спасти ей жизнь! И до сих пор я не знаю, были ли под бинтами ожоги. Я не знаю, были ли это раны, которые он нанес себе, убивая мать, или раны от ожогов, полученных тогда, когда он хотел погасить пламя. Я предпочла думать, что он все же в последний момент пытался спасти ей жизнь.
Отец молчал. Я молчала. Даже двоюродные братья и сестры, как ни странно, тоже ничего не говорили. Мы смотрели друг на друга.
Кузены пришли в себя первыми. Они подошли к отцу, и он обнял их. Я была возмущена. «Это мой отец, — подумала я. — Он должен обнять меня, меня и моих сестер». Я не хотела, чтобы в этот момент рядом находились мои родственники. Для меня это было святое мгновение. Мгновение для решения: мы с отцом все еще вместе? Или мы разделены навсегда? Есть ли у меня еще отец? Или я потеряла и его?
В конце концов я сделала шаг навстречу отцу. Я едва могла видеть его, потому что слезы застилали мне глаза. Я вытерла их. Отец тоже плакал. Он распахнул объятия и прижал меня к груди. Грубые повязки терлись о мою кожу. Он сказал:
— Прости, моя малышка. Я сожалею о том, что сделал. Да хранит вас Аллах.
Я сказала:
— Папа.
Только «папа». Я и любила, и ненавидела его в этот момент.
Затем он отпустил меня, потому что хотел обнять остальных, и я отступила назад.
Навсегда.
Голод
В сентябре 1980 года судьи вынесли приговор моему отцу: тридцать лет тюрьмы строгого режима. Мы ничего не знали о судебном заседании и его решении. Соседи и родственники моей матери выступали в областном суде Агадира в качестве свидетелей. Но нас, детей, туда не допустили.
Я не могу вспомнить день, когда был вынесен приговор. Помню лишь, что быстро сосчитала, сколько мне будет лет, когда отец выйдет из тюрьмы, — тридцать шесть.
Мне это показалось глубокой старостью. Я знала женщин на нашей улице, которым было столько лет. У них были мужья, дети и толстые задницы. Я представила себе, что у меня тоже будут муж, дети и толстая задница, когда мне исполнится тридцать шесть лет. Возможно, у меня даже будет много детей и вряд ли найдется время для моего старого отца после того, как его выпустят из тюрьмы. А еще я, конечно же, буду где-нибудь работать, поэтому времени у меня совсем не окажется. Я представляла себе, как я стою на нашей улице — взрослая, с коротко подстриженными волосами и в желтых брюках. Не знаю, почему брюки обязательно должны были быть желтыми. Но всякий раз, когда я представляла себя взрослой женщиной, на мне были желтые брюки.