Литвин выпил кружку «лекарства» и едва сдержался, чтоб не вытошнить его обратно, к русскому «хлебному вину» нужно привыкать долго, желательно – несколько поколений, а лучше вообще не привыкать. Поднятый хозяин, к полной для него неожиданности, получил пару серебряных монет. Ободренный, он помчался тормошить жену и служанку. Скоро закипела вода в чане. Сомнительной белизны постельное белье срочно выглаживалось огромным чугунным утюгом с углями внутри. Каморка, приговоренная стать операционной, в кои-то веки была протерта мокрой тряпкой. Инструментарий Чеховского выварился в горячей воде, все это заняло время до рассвета.
Дальше по дороге к Люблину, говорят, есть следующая корчма с «покоями гостиными». Возможно, там ночевали спутники Чарторыйской, с первыми проблесками утра они продолжили путь, а я занялся подготовкой к хирургической операции, имея самый мизерный опыт, который и вспомнить-то страшно…
…Тогда тоже была зима. Штурм Грозного в Первую чеченскую, площадь Минутка, жуткая мясорубка, в которой погибло множество и федералов, и «мучеников во имя Аллаха», это действительно невыносимо вспоминать, но невозможно забыть. Чеченские мины и снайперские пули выкосили добрую половину санитарного состава, когда командир мотострелковой бригады собрал всех, имеющих минимальную медподготовку, и отправил помогать раненым. Я, из разведки дивизии, отказываться не стал: нас учат многому, в том числе медицинской помощи… в теории.
Не забуду того пацана, он даже ранен не был, но пошел в атаку с острым аппендицитом! Не мог, говорит, в тылу отсиживаться, когда другие под чеченскими пулями гибли. Мы оперировали его втроем – военврач, я да прапорщик, последний, похоже, и йод никогда в руках не держал, только выполнял команды поднеси-подай-подержи. Сейчас я был бы счастлив иметь на подхвате хотя бы того прапорщика, в Мехуве его место занял бестолковый Зенон.
Наверно, с точки зрения «правильной медицины» наша работа выглядела как мясницкая, дай-то бог, что мы извлекли из брюшной полости все тряпицы для осушения операционной зоны, вдобавок здоровенный шов, будто из пациента достали не крохотный кусок плоти, а пушечное ядро, смотрелся словно зашитый коровьим хвостом, но в этих условиях большего добиться невозможно.
Солнце высоко, сквозь узкое окошко нам улыбнулось полуденное синее небо.
А Чарторыйская уезжала все дальше и дальше.
Буду ли до конца своих дней знать, правильно ли я поступил, потеряв, наверное, главную в жизни женщину, ради попытки спасения малознакомого простолюдина?
Он затих, ослабевший от самогонки и потери крови. Ох, совсем не так описывают в книгах романтические погони, обычно там бешеная скачка, грохот каретных колес по булыжнику, свирепый ветер в лицо… А не игры в доктора в занюханном постоялом дворе.
– Зенон, хозяину велю присмотреть за твоим братом. Язву из чрева мы достали, выздоровеет ли – как Бог даст. Едем!
– Благодарствую, ясновельможный пан де Бюсси…
– Нет времени выслушивать благодарность! Седлайте коней.
И снова в путь, не под свист ветра в лицо – в таком аллюре лошади скоро падут, но больше не теряя времени на остановки, только вперед! Меня подстегивало волнение, оттого почувствовал себя бодрее, чем выезжая из Вавеля.
Два шляхтича прекрасно выспались, пока мы с Чеховским копались в кишках. Каждому свое.
Люблин неумолимо приближался с его развилкой торных дорог. Пока что шли точно по следу, карета опережала нас на дневной переход, мы немного отыграли отставание, вызванное лечением литвина. Меняли лошадей, причем королевский дозвол не высек ни малейшей искры участия у владельца конюшни на очередной нашей стоянке, но письмо Радзивилла Сиротки «способствовать всякому подателю сего» оказало волшебное действие: мы продолжили путь на свежих конях, обмен обошелся всего в пару злотых.
Происшествие с Ясем расположило ко мне Зенона и Тараса, дистанцию они соблюдали, но сошлись накоротке с моим слугой и эскулапом, от Жака периодически слышал курьезно искаженные польские и литвинские слова. Шляхтичи по-прежнему держались обособленно, я не спускал с них глаз.
Мы обогнали уже несколько карет на санном ходу; каждый раз я пришпоривал коня, вырывался вперед, чтобы убедиться: явно не та. Похожая по описанию появилась в поле видимости к вечеру пятого дня погони – черная, без лакеев-гайдуков на запятках, запряженная четверкой, два всадника на добрых конях, тоже черных…
Сделав знак своим – приготовиться, я медленно обогнал конных, потом экипаж. Старался ничем не вызвать подозрения, пусть думают, будто мы – просто кавалькада, спешащая в Люблин быстрее кареты. На дверце синел герб «Трубы» в особом радзивилловском исполнении на фоне черной взъерошенной вороны, изображающей орла. Окошки были плотно задернуты шторками, что всегда странно, в дороге мало развлечений, созерцание через стекло проплывающих зимних пейзажей – чуть ли не единственное из них, не говоря о том, что внутренности экипажа при занавешенных окнах заполняет чернильная темнота. Налицо все основания пообщаться накоротке с пассажирами и сопровождающими…
Сердце отбивало барабанную дробь от волнения и предчувствия опасности. Я срочно привел пистолеты в готовность и осадил лошадь, перегородив дорогу. Если моя выходка не по адресу, а с гербом «Трубы» по Польше разъезжают представители десятков семей, скажу «пшепрашам, паньство» и поскачу дальше, но уже практически без всяких шансов когда-либо увидеть Эльжбету.
Спешился. Умею стрелять и с лошади, но подо мной не Матильда и не рейтарский конь, приученный к стрельбе, эта испугается, запаникует. Кучер на облучке натянул вожжи, крепкий мужчина в тулупе, восседавший рядом, привстал, сжимая в руке рукоять длинного ременного хлыста – таким запросто сбить человека с ног, особенно если в ремень вшиты железные вставки.
– Витам, паньство! – крикнул я им и тут же убедился, что не ошибся и по поводу кареты, и по поводу своих сомнительных спутников, навязанных Сироткой.
Хорунжий Сокульский, прозванный мной Дон Кихот, медленно объехал карету слева, вцепившись одной рукой в повод лошади Жака, вторая приставила саблю к горлу моего парня. Лицо слуги виноватое: мол, простите, хозяин, сплоховал я, дал себя облапошить!
И вокруг ни души. Голое поле, засыпанное снегом, вправо ушла протоптанная дорога, ведущая к невидимому селению. Я один против четверых негодяев, литвины Яна Фирлея где-то сзади и явно не торопились выступить против своих, тоже литвинов, но знатных, повиновение им вбито с младых ногтей, особенно к великим Радзивиллам. А единственный верный мне человек был взят в заложники.
Погоня окончена, цель настигнута, но ситуация отнюдь не изменилась к лучшему. Сокульский повернул лошадей, прикрывшись тушей Жака от пуль.
– Сдавайтесь, пан француз! Бросайте оружие! Ничего хорошего вам не обещаю, но слугу пощажу. Знаю, вы неравнодушны к черни. Хотите сохранить ему жизнь?
Чернь по-польски – «быдло». Меня залила холодная ярость. Мой неуклюжий Жак, туповатый и жадный, в тысячу раз благороднее тебя, литовский пан, невзирая на тридцать поколений предков с голубой кровью!