Французские придворные дамы воевали с мужчинами на всех фронтах, стремясь к еще более объемным и вычурным нарядам, нижние юбки распирались обручами, рукава верхнего платья надувались до формы буфа, из-под них виднелись покрытые разрезами рукава нижнего платья. Очень глубокие декольте внушали желание заглянуть еще глубже в розовые дебри, а также опасение, что груди вырвутся на свободу из слишком низкой шнуровки лифа. Это прекрасно, если бы не изобилие всяких рюшечек и прочих крупных деталей, скрывавших женскую фигуру или делавших ее непропорциональной. Тем более в моду еще не вошел каблук, визуально удлиняющий ноги.
Все это вместе напоминало мазню сумасшедшего, но очень веселого художника и произвело на поляков ошеломляющее впечатление, судя по их широко раскрытым глазам, эффект не испортило даже темное пятно моей фигуры, неотступно шагающей за королем.
Он важно прошествовал через зал, и я поразился его выдержке, когда после представленных ему многочисленных магнатов – Радзивиллов, Потоцких, Броницких, Понятовских, Острожских, архиепископа, епископов, других вельмож поменьше рангом и всяких иностранных господ, коих в Вавеле набилось как селедка в бочке, Ян Замойский торжественно подвел под высочайшие очи Генриха его будущую супругу.
Глядя на старую деву, почти на три десятка лет старше суженого, я попытался вспомнить автора выражения «молодая была не молода» и расстроился. С каждым месяцем, поведенным в шестнадцатом веке, я все меньше и все реже обращался к веку двадцать первому, прочитанным книгам, просмотренным фильмам. Впечатления полувековой предшествующей жизни стирались, оставалась одна реальность, где я – де Бюсси д’Амбуаз. Но все же цеплялся за прежнюю личность, за свое предназначение – что-то изменить в пользу Руси, и тут произошло нечто, от высоких, философских и стратегических мыслей решительно отвлекающее. Один из Радзивиллов сопровождал вдову Чарторыйскую.
На фоне других польских дам, жадно и завистливо пожирающих глазами парижанок, сами они были обряжены архаично, в лучшем случае по итальянской моде середины века – гораздо строже и с преобладанием темных цветов, Эльжбета выделялась чрезвычайно. Ее угольно-черное атласное платье безукоризненного парижского кроя с прорезными рукавами свидетельствовало о безупречном чувстве стиля, без финтифлюшных излишеств, декольте открыло верх небольшой груди. Темные волны на голове были уложены в замысловатую прическу, в волосы вплетена черная траурная лента… Разрази меня гром, ни во французском королевстве, ни в Речи Посполитой, ни в землях германских княжеств я не видел женщин, кому черное так шло бы к лицу, притягивало, возбуждало, а не призывало за компанию скорбеть!
И словно в насмешку над скульптурным совершенством Чарторыйской шаловливая рука Создателя рассыпала по ее левой груди пригоршню крошечных родинок. Впрочем, совершенство – дело вкуса. Породистая знать Западной Европы – длиннолицая, включая мои мордасы, у Эльжбеты мягкий овал и чуть выдающиеся скулы, видно, какой-то восточный кочевник отметился у ее прапрабабушки. Как по мне, отступления от европейского канона ее совершенно не портили, а что подумали другие, мне плевать…
– Готов побиться об заклад и поставить на кон свою шпагу, наш Хенрик совсем не противился бы царствовать в Кракове, предложи ему в жены не старую деву, а эту вдовушку. Пользованную, конечно, но все равно гораздо свежее, – прошептал Шико. Из-за тесноты зала мы стояли близко к польским дворянам, и нестандартная красота Эльжбеты не могла быть незамеченной дамским угодником. – Я сочувствую королю… Впрочем, он живет по принципу – одно другому не мешает.
На меня накатила такая волна, словно ошпарили кипятком, а потом бросили в снег. Чарторыйскую, этого ангела, воспитанного в католической строгости вдали от развращающего парижского духа, отдать в похотливые объятия Генриха? Ну нет… От одной этой мысли корежило! Мы с Шико и де Келюсом всегда относились снисходительно к забавам Анжу, порой даже способствовали, чтобы сладострастные молодые дворянки или симпатичные мадемуазели из полусвета попадали в спальню не к кому-нибудь, а герцогу Анжуйскому, родному брату короля Франции и первому красавцу Парижа. Но при этом никогда сами не завязывали интрижек с дамами, им отведанными. Генрих с юности маялся дурной болезнью с язвочками на деликатном месте и, вероятно, наградил ей уже многих подружек.
Эта хворь, как мне поведал Чеховский, здесь на востоке Европы именуется «французской болезнью». Окружение Генриха, где часто страдают за грехи неразборчивых связей, неизбежно познакомит с французским недугом многих жителей и гостей Кракова. Пусть! Но мне была совершенно непереносима мысль, что король наградит заразой и Чарторыйскую, оставшуюся без защиты и покровительства, когда я пристрелил ее мужа!
Или ее приняли под крыло Радзивиллы? Но тогда бы увезли бы в свои имения в Литву, подальше от глаз короля и его свиты! Их демонстративное явление на балу непременно преследовало особую цель, но какую?
Пока Генрих раскланивался со своей невестой, она – в самом деле хороша… но лет тридцать назад, я отступил в задние ряды. Обшарил глазами, кого можно привлечь для деликатной миссии. За полтора года пребывания при дворе так и не нашлось никого из французов, достойного безраздельного доверия. Все мои навыки по вербовке агентуры в нужном окружении разбились, как прибой о скалу.
– Ежи!
Польский медикус спрятался за спинами лакеев, слишком жалкий для королевского бала. Его возвышение и пребывание в Кракове произошло лишь благодаря мне. Конечно, нельзя быть уверенным, к кому он более лоялен – к новому хозяину или соотечественникам, но иной кандидатуры я не видел. Надо бы срочно перелицевать на его рост что-то из моего гардероба или даже выпросить у низкого де Келюса…
– Да, сеньор?
– Есть тайное поручение. Видишь вдову Чарторыйскую в черном?
– О, пани Чарторыйскую знают все…
– Потом мне расскажешь, что «все» о ней знают. Срочно добудь мне перо и чернила, передашь ей записку.
Он замялся в нерешительности, вызвав во мне крайнее раздражение.
– За ней следят… И родня убитого мужа, здесь у них дворец в Кракове, и Радзивиллы.
– Потому и взываю к тебе! – я едва удержался, чтоб не обозвать его олухом, поляки – народ вспыльчивый, заносчивый и злопамятный, не стоило усугублять, будучи зависимым от его действий в ближайшие полчаса. – Ты же – врач! У врачей совсем другие резоны.
– Верно говорите, сеньор. Я осматривал тело ее бедного супруга. И именно я ей сказал, что он убит пулей, а не шпагой…
И в чем разница? Ну, застрелен в бою. Да хоть пирогом подавился! Я совершенно не чувствовал, что прожил в двух мирах уже более полувека, во мне все бурлило, как у двадцатичетырехлетнего, собственно, де Бюсси был именно этого возраста, оттого проистекала моя гормональная горячность и несдержанность, а в поступках сквозило куда больше молодого безрассудства, нежели мудрости.
– Значит, у тебя есть минимум одна тема для разговора. Помни, никто не должен увидеть передачу письма! Не дворянин имеет право целовать руку ясновельможной пани?