– Никто не помрет, – радостно сообщила Лена, – вон
пельменная открыта!
– Я о-очень люблю сибирские пельмени, – прямо-таки застонал
Митя, – о-очень люблю.
Но пельменей не оказалось. В меню их было перечислено десять
сортов, и с олениной, и с медвежатиной, и с лососем. – Нет… Нет… Тоже нет, –
сонно отвечала официантка.
– А что есть? – печально спросила Ольга.
– Харчо «Северное сияние», позавчерашнее, шницель
«Нежность», бутерброды с «Романтикой» и «Дружбой», – неохотно сообщила
официантка.
– Все несите! И «Нежность», и «Романтику», и «Сияние», –
обрадовался Митя, – все по три порции!
– «Сияние» не советую, – заметила официантка, – оно с
душком.
– Хорошо. Остальное несите. И хлебушка побольше! Шницель
«Нежность» представлял собой огромный, толстый, обжаренный снаружи и совершенно
сырой внутри, ком теста. В толще его, в самой серединке, стыдливо притаился
крошечный кусочек темно-серого котлетного фарша. Гарниром служили вялые
скользкие макароны, приправленные комбижиром.
«Романтикой» именовалась скорченная в предсмертной агонии
варено-копченая колбаса. Она истекала желтым жиром и была несъедобна даже с
голодухи. Только подсохший, но родной плавленый сырок «Дружба» на куске хлеба
не обманул ожиданий.
Весь хлеб со стола сгребли в мешок и, голодные, отправились
в гостиницу. По дороге попался открытый мороженый ларек.
– Мороженое в розлив, – предупредила продавщица.
– Как это? – не поняла Лена.
– А так. Морозилка сломалась,
– Ладно, налейте стаканчик, – попросил Митя. Продавщица
зачерпнула половником белую жижу и, вылив ее в картонный стаканчик, сообщила:
– Девять копеек.
В Тюмени стояли светлые июньские ночи. В полумраке зловеще
алели развешанные на панельных пятиэтажках лозунги: «Вперед, к победе
коммунизма!», «Да здравствует нерушимое братство великого советского народа!»,
«Народ и партия едины!»
Огромные, квадратно-мускулистые рабочие и работницы на
трехметровых плакатах вздымали пудовые кулаки над тихими грязными улицами
засыпающего сибирского города.
– Если бы я был режиссером, – сказал Митя, – обязательно
снял бы фильм, как эти красные кулакастые монстры оживают ночами, сходят с
плакатов и маршируют между панельными домами, проходят жутким молчаливым
строем, сметая все живое на своем пути. Это был бы фильм ужасов.
– В советском кинематографе нет и не будет такого жанра, –
хмыкнула Ольга.
У него сильно дрожали руки. Казалось, эта дискотека никогда
не кончится. Он осторожно заглянул в дверной проем и отыскал взглядом ее, свою
девочку. Она тряслась и извивалась под шлягер позапрошлого года
Прошу тебя. В час розовый напой тихонько мне, как дорог край
березовый в малиновой заре.
На девочке была короткая малиновая юбчонка, туго
обтягивающая крепкие круглые бедра, и ярко-розовая блузка с короткими рукавами.
Полные губы, жирно намазанные малиновой помадой, чуть улыбались, глаза были
прикрыты. На круглой молочно-белой шейке болтался и подпрыгивал дешевенький
кулон – мельхиор с финифтью, маленькое сердечко, внутри – малиновая розочка с
зеленым листочком.
Он подумал, что надо обязательно посмотреть, какого цвета у
нее глаза. Серо-голубые тени на подрагивающих веках скатались в комочки, бровки
выщипаны до ниточек. Подсветленные перекисью прямые волосы подстрижены кружком.
Эта прическа стала модной после концертов французской певицы Мирей Матье…
Вот уже третий танец танцевал с ней один и тот же парнишка,
тощая длинноволосая макака. Под быструю музыку он нелепо приседал и тряс узкими
покатыми плечами, а в медленном танце обхватывал свою партнершу, буквально
ложился на нее и, отклячив тощий задик в советских, мешком висящих
брюках-"техасах", бестолково перебирал ногами.
«Если он вздумает ее проводить, придется отложить все на
завтра, – подумал он, – или выбрать другую, которая пойдет домой одна. Но я не
знаю маршрутов других девочек, а эта, малиново-розовая, должна возвращаться
домой через пустырь за стройкой. У нее нет другого пути. Очень жалко, если
длинноволосая макака вздумает проводить мою девочку…»
Он чувствовал приятную тяжесть небольшого туристского ножа
во внутреннем кармане тонкой спортивной куртки, глядел из темных сумерек в ярко
освещенный актовый зал ПТУ, где страстно и ритмично извивалась
шестнадцатилетняя Наташа Колоскова, единственная дочь Клавдии Андреевны
Колосковой, сорокалетней матери-одиночки, которая сама сшила для своей Наташи и
эту короткую юбочку, и кофточку из розового крепдешина, купленного в универмаге
по талонам на мануфактуру. Надо же девочке в чем-то покрасоваться на
дискотеках, она так любит танцевать.
Когда объявили, что следующий танец будет последним, в ответ
раздался возмущенный рев.
– Дети, поздно уже, – подойдя к микрофону, сказал пожилой
пышноусый директор ПТУ.
– Мы не дети! – раздались крики из зала. – Сейчас ночи
светлые!
– Никаких разговоров! – рубанул рукой директор. – Последний
танец!
Он спрыгнул со сцены, и тут же зазвучала песенка в
исполнении Аллы Пугачевой про журавлика:
Я хочу увидеть небо, ты возьми меня с собой…
Потные пары медленно закачались, обнявшись. – Наташк, я
провожу тебя? – прошептал на ухо своей партнерше длинноволосый узкоплечий Петя
Сидоркин.
– Посмотрим, – неопределенно пожала она плечами и искоса
взглянула на соседнюю пару.
Она хотела, чтобы ее проводил Сережа Русов, широкоплечий,
красивый, пахнущий иностранным одеколоном. Но Сережа нежно обнимал тонкую талию
Маринки Заславской. Они почти целовались.
– Не-а, Натаха, – заметив ее взгляд, покачал патлатой
готовой Петя, – он же к тебе ни разу не подошел. Он с Маринкой с зимы гуляет,
разве ты не знаешь?
– Ну что ты лезешь, куда не просят?! – шепотом выкрикнула
Наташа. – Без тебя разберусь.
Она отцепила от своей крепкой талии Петины руки и быстро
пошла сквозь танцующие пары к выходу.
– Наташа! – ринулся за ней Петя. – Наташа, подожди!
– Уйди, дурак, надоел! – громко произнесла она и
выскользнула в густые сумерки.
Она шла по пустынным улицам и глотала слезы. Ей с первого
курса, с первого дня, до жути нравился Сережа Русов. Но он никогда не посмотрит
в ее сторону. Куда ей до Маринки! Маринка похожа на Мирей Матье, она самая
красивая в училище.