ПОЗДРАВЛЯЕМ С ПРАЗДНИКОМ ДНЕМ СОВЕТСКОЙ АРМИИ И ВОЕННО-МОРСКОГО ФЛОТА. УРА!
Я удивилась, что Яков не промахнулся. Хоть сам Яков крученый-верченый, еще и с ногой, а буквы у Якова делались ровнюсенькие-ровнюсенькие и кончились в точку на конце материи.
Когда Яков рисовал «ура!», первые буквы на начале материи начали заливаться белым-белым и толстеть, вроде шея у гуски. Буквы просились прыгнуть наверх, а материя буквы не пускала.
Гуска ж не пускается тоже. Допустим, прыгнуть пускается, а полететь — уже нет. С гуски получается жир — тоже белый-белый. На гусином жире вкусно жарить. А есть же еще и белый свет. Свет не белый-белый. Конечно, это другое.
По правде, я не поняла, в чем был мой подхват. Я решила, что Яков меня позвал, чтоб похвалиться. Мужчины, когда ухаживают, так всегда хвалятся. Мне получилось не сильно приятно, что Яков сначала выдурил у меня, чтоб я вызвалась, а потом похвалился.
Я посмотрела на свои часы, сполнилось одиннадцать часов и десять минут.
Яков уже не рисовал, ничего. Осталась полбанки. Я попросилась помочь — выкинуть или закрыть. Яков сказал, что сразу краску не выкида́ет, потому что жалко, что выкидает, когда засохнет, что сейчас крышкой закроет, и сильно вонять не будет, что понесет домой, а потом уже.
Я попросила банку себе, подмазать то, другое.
Яков сказал, что даст.
Я спросила, сколько надо, чтоб буквы на материи высохли как положено.
Яков сказал, что до утра.
Я спросила, надо сторожить буквы или можно уже домой.
Яков сказал, что сторожить не надо, что буквы не денутся, что он уже раз сто проверял, так буквы никуда не девались.
Конечно, Яков про буквы пошутил.
А я ж не пошутила.
Я сказала «до свидания» и пошла одеваться.
А Яков сказал:
— Изергиль! Пусти меня чай пить до утра. У меня ж в хате и сахара нема, и ничего нема. А тут — не могу, замерзну, надо ж окна пооткрывать от клея…
Я потерялась.
А Яков сказал:
— Не бойся за себя, я ж по-товарищески. И поговорить надо.
Конечно, я за себя перед Яковом не боялась. Я за себя и перед Мурзенкой не боялась.
Я шла по лестнице на первый этаж.
Яков тянулся назади и молчал.
Свет был, а потом переставал, когда мы проходили дальше. Яков меня предупредил, что будет выключать, чтоб я не ойкала.
Когда я ступила на первый этаж, света не стало нигде.
Яков сказал, чтоб я стояла.
Я и без приказа уже стояла. Темно, так потому.
Яков сказал, чтоб я повернулась до стены.
Я повернулась и уперлась в картину с Щорсом.
Картина светилась и выпрыгивала. Я подумала, что картина тоже сделана с рыбных красок. Я шморкнула носом, картина не воняла. А там же и кони, и люди, и все-все.
Яков сказал:
— Ты, Изергиль, не нюхай, ты сюда смотри.
Яков показал на чернявую женщину в хустке. Я эту женщину уже знала с первого дня.
Яков сказал:
— Чтоб ты знала, эта женщина — жинка Щорса Фрума Хайкина. Тоже наша, с Новозыбкова. Огневая женщина. Я сразу понял, что это ты и есть. Я тебя сначала с окна увидел, ты за Дмитром бежала, аж спотыкалась. Кровь всегда покажет. И по виду, и по всему.
Я подумала, что Яков опять стал дурной.
— Ага, Яков, это я. И там я, и тут я тоже. Ага?
— Не. Ты тут, а она там. Только она — это ж ты и есть. Понимаешь? Про кровь понимаешь?
Конечно, я сказала, что понимаю, и пошла до дверей.
Пока Яков отмыкал и замыкал двери ключом на мотузке, я держала банку с вонючим. И надо ж такое — буквы мне не воняли, а банка воняла.
Потом я хотела на секундочку подумать про кровь. А не подумала.
Мы пошли на остановку через горсад.
Если б я с Яковом шла на улице в день, мне было б стыдно. Конечно, у меня пальто было не новое, я ж только наметила новое. А у Якова было не пальто. Когда Яков меня убивал, я хорошо не рассмотрела, только подумала, что у Якова обдергайка. Допустим, ты работаешь в месте, так ходи человеком. Допустим, у тебя обдергайка и настала зима. Ты ж хоть репьяхи с подола повыску́буй! Когда осень, можно и с репьяхами, а зимой — уже стыдно.
Надо понимать.
Автобус не ехал и не ехал. Яков остановил полуторку и попросился.
Шофер нас довез до поворота на Стахановскую и сказал, чтоб мы вылазили, потому что шоферу сильно воняет. Когда мы вылазили, шофер спросил, что у нас воняло. Яков показал шоферу банку в сетке.
Шофер плюнул и сказал:
— От жиды!
До моего дома было совсем скоро, так повернуть и в горку. Я подумала, что у меня ж Ленин и надо Якова предупредить.
Я сказала:
— Яков, вы не волнуйтесь! У меня дома Ленин. Мне одна знакомая принесла с кладбища. У Ленина нету руки, а так все-все есть.
Яков мотнул головой вперед и не спросил дальше.
Я подумала, что получилось удачно. Яков мне доверился своей дурнёй, а я ему — не дурнёй.
Яков зашел в мой дом первый.
Я сразу кинулась топить печку.
А Яков пошел до Ленина. Поздоровался и сел за стол.
Обдергайку Яков с себя снял, а шапку не снял.
Я сделала замечание.
Яков мне заперечил:
— У евреев шапку в хате не снимают. Меня обучаешь, а у самой дед в картузе в хате! И ничего ему!
— Яков, вы слово если говорите, так думайте какое! Вы ж сейчас про Ленина!
— Чтоб ты знала — про Ленина, это если он с людями и с салютом всех пионеров. А если в хате, тем более с кладовища принесенный, — это дед и больше никто. Деееед! Щитай, что это мой дед Нисл. И картуз, и на лицо… И борода у него такая была, только больше… Дед утречком подыыымется, намооооется, рушничком выыытрется и давай в уголку Тору читать. И так читает, что не оторвешь! Дак и не оторвали ж! Он же ж Тору читал и когда немец пришел. У двери зашел и говорит: «Выходь, жиды, на площу!» То есть не немец сказал, а Павло Смаль — сосед наш, хороший был раньше, печку нам перекладывал, а потом пришел с немцем и говорит: «Выходь, жиды, на площу!» А дед не желает выходить, он желает Тору читать и читать. Конечно, Смаль по-соседскому вынес деда — разом с книжкой. Рассказывал, с книжкой и застрелили, то есть через книжку — чтоб и то, и то на веки веков. Рассказывал, что…
Я думала, что Якову сделается плохо — такое вспоминать про родного человека. А как остановишь?
Фросю я всегда останавливала, когда Фрося заводила песню про как убивали евреев. Фрося такое рассказывала, чтоб я говорила спасибо маме Тамаре за свое спасение. Я Фросю останавливала, а Фрося потом заводила с нового.