В Казани пришлось потратить довольно много времени на поиски учреждения с нужной мне вывеской; когда же, наконец, я до него добрался, оказалось, что вход в Центральное архивное управление — только по пропускам.
В проходной я показал бумагу, присланную мне давеча, страж за стеклом долго её изучал, поглядывал на мой паспорт — и назвал этаж и номер кабинета. Ещё сколько-то времени протекло, прежде чем чиновница, молодая черноглазая татарка, похожая на Марусю (я вспомнил, что настоящее Марусино имя было Марьям), соединилась с начальством, разговор по телефону шёл на языке, которого я не знаю. Наконец, открылась дверь, принесли папку, на которую я взглянул с радостью и надеждой.
Женщина развернула папку, отогнула картонные клапаны.
«Привалова Анна Ивановна, русская, год рождения 1924-й. Всё правильно, — сказала она. — Вам ведь сообщили».
«Да, но, видите ли…»
«Вижу. Гражданка Привалова умерла. Причина смерти — послеродовой сепсис».
Из вещества того же
Любовь впадает в смерть, и эта смерть нас возрождает. Женщина — это лицо бытия.
Это чистая явленность, в ней выявляется, проступает бытие. И она же прячет его от нас.
И оттого любовь — это одновременно и открытие бытия, и ничто.
Аноним
Из вещества того же, что и сон, мы созданы, и наша жизнь кругом объята снами.
Шекспир «Буря»
Я вернулся в мой город, знакомый до слёз…
О. М.
Некоторые считают, что писатель не может творить, оторвавшись от стихии родного языка — простившись с отечеством.
Я и сам чувствую свою отверженность, и теперь, принимаясь за эти мало созвучные духу времени записки, замечаю, что невольно впадаю в старомодный тон. Но этого требует мой сюжет.
Видите ли, вспоминать — это не то же, что помнить… Случилось так, что я вернулся после одиннадцатилетнего изгнания в город, который, собственно, и считаю своим отечеством; обстоятельства мои не располагали к долговременному визиту, не говоря уже о том, чтобы остаться насовсем. У меня был запас свободного времени, для начала хотелось прогуляться, я чуть не сказал — прошвырнуться, по родным местам. Мне не нужен был план города, путеводителем служила мне моя память.
Первым делом я отправился на улицу Кирова, бывшую Мясницкую. Если вы спросите у прохожих, что за птица был этот Киров, вам вряд ли кто объяснит, разве только пожмёт плечами: так… был такой. Тёмная личность. А ведь я ещё помню траур, когда объявили, что Кирова кто-то убил. Тогда же переименовали и улицу. Думаю, мне не поверят, если я прибавлю, что помню даже, как по Мясницкой ходил трамвай, линия «В». Помню последних извозчиков, они сидели на козлах, ожидая седоков, коих становилось всё меньше. Здесь всё давно стало бывшим.
Погода улыбнулась пришельцу. Естественно, я шёл пешком. Миновал Кривоколенный переулок; долго разглядывал старинную вывеску. Нельзя быть истинным москвичом, не зная об этом в общем-то ничем не замечательном переулке. Такие названия, как Покровка, Маросейка, Армянский переулок, Чистые Пруды, Красные Ворота, звучат для меня как топонимы античной географии. Дойдя до следующего поворота, в Большой Козловский, — некогда тут помещался писчебумажный магазин, там можно было купить тетрадку в клетку или в линейку, стальное перо № 86, перо «селёдочку», или «рондо», — дойдя до угла, как в бреду, я побрёл, крадучись, мимо дома 42, обиталища уголовной шпаны, и, как наяву, увидел верзилу у ворот, — вот-вот отсюда выкатится слюнявый подросток, попробуй отмахнуться от него, бандит шагнет к тебе: «дай ребёнку часы поиграть»; впрочем, в те поры никаких ручных часов ни у кого не было.
Словом, опасный двор; на моё счастье никто не торчал у ворот; отогнав наваждение, я двинулся со спокойной уверенностью старожила вдоль каменной ограды более не существующего чехословацкого консульства. Тотчас встало перед глазами, как мы, дети, толпимся вокруг машины, остановившейся перед великолепным особняком. Из кабины выходит элегантный офицер в мундире с узкими окантованными серебром погонами, — нечто невиданное.
Внимание! Ещё один поворот… Подумать только, дом, наш дом стоит целёхонький. Мертвенно поблескивают, как слюда, окна первого этажа, — кто теперь там обитает? Я мог бы и сейчас назвать фамилии всех квартирантов. Справа от окон глухие железные створы ворот. Признаться ли, что фасад, арка и подворотня, были истинной целью моего паломничества? Но врата прошлого захлопнуты, об этом позаботился дворник (жив ли он?), и я поворачиваю назад, бреду мимо, к Большому Харитоньевскому и далее к Чистопрудному бульвару, и, наконец, доходит до меня, что никто и ничто в этом царстве сна меня не ждёт.
Из вещества того же, что и сон, мы созданы, и наша жизнь кругом объята снами. Навязчивость одних и тех же грёз подтверждает слова Миранды, дочери герцога Просперо. Впрочем, не заметить, как много нового и чужого здесь появилось, невозможно: город, знаемый наизусть, стал непроизносим. Однако свежие впечатления недолговечны, старое не желает примириться с новым. Память не терпит редактуры. Сны непогрешимы.
Всё же надо бы — на то я и литератор — подробнее отчитаться об этом путешествии перед собой или воображаемым читателем, что я и собираюсь сделать. Итак, продолжим: войдя в переулок, иностранец узрел воочию то, о чём грезил не одну творческую ночь: дом и ворота. Первая мысль была, как уже сказано, о дворнике. Иван Сергеев, суровый мужик в холщёвых портах на крестообразных помочах, в белом фартуке, запирал ворота от незваных гостей — бродячих певцов, гадалок, собирателей съестных отбросов и окрестного хулиганья. Побродив туда-сюда, я толкнулся ещё раз наугад. Чудо — створы приоткрылись. Протиснуться в щель для подростка, в которого я превратился, не составило труда. И вот я стою под аркой, воображая себя вернувшимся блудным сыном; слева мусорный ящик с поднятой крышкой источает запахи гнили и старины, — кто-то забыл захлопнуть. Впереди в просвете арки — наш двор, знаю его назубок, как «У лукоморья дуб зелёный». Похожий на все московские дворы, каменный мешок, — всё тут, если кто читал, не раз описано в моих сочинениях. Как встарь, слепо отсвечивают окна этажей — в эту минуту солнце украдкой проникло в пропасть двора. Задрав голову, я увидел над окоёмом крыш и кирпичным брандмауэром голубые поляны неба. Но сам двор на удивление оказался мал, стиснутый между стенами дома, — всё-таки я воображал его себе иначе. Трудно представить, как мы могли носиться наперегонки в этакой тесноте, от одной пожарной лестницы к другой…
Тут меня окликнули. Пришелец обернулся. Кто-то вбежал следом.
«Ты?!» — спросил я ошеломлённо. Меня осенило: ведь я её ждал! Не отдавая себе отчёта. Лида, Лидка, старшая дочка дяди Ивана и дворничихи, которая, помню, выходила из крыльца нижнего этажа, где находилась их квартира, с мешком картофельной шелухи для могучих, медлительных першеронов, влачивших мимо наших ворот грузовые телеги по булыжной мостовой переулка.