Троцкому посвящали книги и спектакли. Он встречался с писателями, личное общение способствовало взаимопониманию. Об этих встречах сохранилось очень мало свидетельств, так как публичная травля Троцкого, начавшаяся уже в 1923 г., быстро набрала такие обороты, что малейший намек на былые общения с заклятым врагом Сталина мог стоить жизни.
Есть два свидетельства о состоявшейся в августе 1922 г. (то есть в пору развития нашего сюжета) встрече Троцкого с Борисом Пастернаком.
Одно принадлежит известному литературоведу-германисту и переводчику, дальнему родственнику Пастернака (брат жены брата) Н. Н. Вильмонту и содержится в его неоконченных воспоминаниях. Они сочинялись в середине 80-х по памяти; дневников автор не вел и спустя 60 лет излагал свои и чужие разговоры в форме диалогов, то есть беллетризованно.
11 августа 1922 г., рассказывает Вильмонт, Пастернак с семьей выехал из Москвы в Питер, чтобы затем морем (так дешевле) отправиться в командировку в Германию. За день до этого он устроил прощальную вечеринку («ночную попойку», — как называет ее мемуарист), а утром ему доставили приглашение на аудиенцию к Троцкому. Вильмонт, после попойки заночевавший у Пастернаков и дождавшийся возвращения Бориса Леонидовича, рассказывает с его слов об этой встрече, предваряя рассказ собственным суждением: «Троцкий писал тогда очерки о советских писателях и поэтах, каковые им печатались в „Правде“ (по два подвала на каждого литератора, будь то Маяковский, Есенин или Безыменский). Ими принято было тогда восторгаться как очерками, будто бы отличавшимися независимостью мысли „большого человека“. На самом деле это были самоуверенные, щеголевато-фразистые „эссейи“, пустопорожние до тошноты. Теперь очередь дошла до Пастернака»
[154]. Ярлык «фразера» Троцкому прилепили давно, и определенные основания для этого были; но, поскольку его очерки о советской литературе теперь всем доступны, нетрудно убедиться, что приведенная здесь характеристика их никак не исчерпывает.
Затем следует повествование собственно о встрече. Начав разговор с Троцким, Пастернак признался, что приехал после попойки: «Да, вид у вас действительно дикий, — безапелляционно отчеканил нарком, любезно оскалив свои челюсти. Предотъездная взбудораженность Пастернака при полном отсутствии привычного уже тогда подобострастия ему и впрямь должна была показаться неслыханной дикостью»
[155].
Далее приводится в том же стиле весь диалог, завершающийся взаимно выраженной надеждой на последующие встречи, и окончательный вывод: «Троцкий, видимо, так и не продрался сквозь „густой кустарник“ поэзии Пастернака. Очерка о Пастернаке нет в его книге (это правда. — Б.Ф.). И они больше не увиделись. Так оно и лучше, конечно!»
[156]
Отношение Вильмонта к Троцкому выражено определенно. Было ли оно следствием общего неприятия большевистского режима, к которому пожилой, интеллигентный автор мог прийти перед смертью в начальную пору горбачевской перестройки? Вот как он дальше восторгается «Высокой болезнью»: «Гениальная словесная живопись-лучше не скажешь! Писатель был покорен и восхищен этим историческим выступлением великого вождя Партии; не перестал говорить и восторгаться Лениным и его речью. Убеждал всех встречных и поперечных, что только Ленинским путем можно и должно идти навстречу будущему; все прочие (какие? — Б.Ф.) пути несостоятельны, ибо неисторичны»
[157]. Особенно впечатляют здесь «партия» и «ленинским» с большой буквы и без какого-либо скрытого сарказма, а также следующее за этими словами сожаление, что Пастернак, прослушав речь вождя, не ушел со съезда «последовательным ленинцем». После этого уже не удивляет изложение телефонной беседы Пастернака со Сталиным (вообще Вильмонту везло оказываться свидетелем «судьбоносных» бесед Пастернака!), вставленное в рассказ об отношении Пастернака к акмеистам: «Кого он недолюбливал, так это Мандельштама. И все же, несмотря на свою нелюбовь к Мандельштаму, не кто другой, как Пастернак решился похлопотать за него перед высшей властью. Обратиться к самому Сталину он не решался. Немыслимо! Стихи, написанные Мандельштамом о Сталине, были невозможно, немыслимо резки и грубы. Он читал их ближайшим друзьям. Читал — увы! — и Борису Леонидовичу»
[158]. Изложение телефонного разговора Пастернака со Сталиным в форме диалога заметно отличается от рассказанного со слов Пастернака А. А. Ахматовой и Н. Я. Мандельштам. Весь этот текст не содержит никаких суждений автора о Сталине и тем более осуждений.
Скорей всего Н. Н. Вильмонт не знал, что в 1977 г. в Турине было опубликовано письмо, написанное Б. Л. Пастернаком В. Я. Брюсову 15 августа 1922 г. в Петрограде перед самым отплытием в Германию (это — второе, а на самом деле первое и главное свидетельство о встрече Пастернака с Троцким). Это письмо нельзя было напечатать в СССР полностью из-за следующих строк: «Перед самым отъездом вызвал меня к себе Троцкий. Он более получаса беседовал со мною о предметах литературных, жалко, что пришлось говорить главным образом мне, хотелось больше его послушать, а надобность в такой декларативности явилась не только от двух-трех его вопросов, о которых — ниже; потребность в таких изъяснениях вытекала прямо из перспектив заграничных, чреватых кривотолками, искаженьями истины, разочарованьями в совести уехавшего. Он спросил меня (ссылаясь на „Сестру <мою жизнь>“ и еще кое-что, ему известное) — отчего я „воздерживаюсь“ от откликов на общественные темы. Вообще он меня очаровал и привел в восхищение, надо также сказать, что со своей точки зрения он совершенно прав, задавая мне такие вопросы. Ответы и разъясненья мои сводились к защите индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма»
[159].
Далее Пастернак, чья книга «Сестра моя жизнь» только что вышла в России и принесла ему известность, значительно большую, нежели прежние публикации, передает содержание своего монолога Троцкому о поэзии и революции:
«Проще: я начал с предположительного утвержденья того, что я современен и что даже уже и французские символисты, как современники упадка буржуазии, тем самым принадлежат нашему времени, а не истории мещанства; если бы они с мещанством разделяли его упадок — они мирились бы с литературой периода Гюго и молчаливо-удовлетворенно погибали, а не остро чувствовали и творчески себя выражали. Я ограничился общими положеньями и предупрежденьями относительно будущих своих работ, задуманных еще более индивидуально. А вместо этого мне, может быть, надлежало сказать ему, что „Сестра“ — революционна в лучшем смысле этого слова. Что стадия революции, наиболее близкая сердцу и поэзии, — что, — утро революции и ее взрыв, когда она возвращает человека к природе человека и смотрит на государство глазами естественного права (америк. и французск. декларации прав), выражены этою книгою в самом духе ее, характером ее содержанья, темпом и последовательностью частей и т. д. и т. д.».