— Караваева! Выспалась?
Учитель стоял над ней. В классе больше никого не было.
— Ты проспала весь урок! В чем дело?
Нина протерла глаза, чтоб окончательно стряхнуть с себя сон. Она поначалу не могла понять, как очутилась в классе, ведь ей было так интересно наблюдать за страшной Сциллой, следить, как она передвигает своими жидкими ногами и клацает «обильными», в три ряда, зубами. А тут сразу живой и рассерженный историк, так не похожий на злобное чудище.
— Караваева, еще раз такое случится — вызову мать! Я не позволю, чтоб ты игнорировала историю Древней Греции! Это самая интересная тема в пятом классе! Как можно засыпать под «Одиссею»?
Ей было, конечно, стыдно, что такое произошло, да и ребята, наверное, над ней еще посмеются. Нина оставила портфель в прихожей и пошла в ванную смывать с себя сегодняшние школьные воспоминания. Надела длинное домашнее платье и устроилась на кухне, чуть не забыв поставить на плиту кастрюлю с борщом.
За окном уже темнело: зимние синие утра почти сразу переходили в фиолетовые сумерки, так и не дав разойтись и окрепнуть совсем коротенькому дню. Нина очень любила сидеть на кухне, когда дома никого не было. Кисло запахло супом, в кастрюле забулькало и забурлило. Нина налила себе плошку, глубокие тарелки для первого она никогда не брала, в них все остывало намного быстрее, чем в пиалах, а бабушка приучила ее есть только дымящийся суп.
Нина вяло взглянула на окно и колючие кактусы. Идти отвоевывать у них место не хотелось, да и окна она теперь не любила. Она села на древний низенький продавленный диван, который Игорьсергеич недавно одел в серый казенный чехол, и завозила ложкой в супе. Над плошкой поднимался пар, и Нина безучастно смотрела, как он растворяется, смешиваясь с воздухом. Потом принялась хлебать борщ, особо не чувствуя вкуса. Все делала замедленно, словно в полусне. Съела несколько ложек, которые дались ей с трудом. Ей вообще казалось, что пища плохо проходит, ее надо было проталкивать с усилием, словно в горле стоял ком. Да и голодной она особо не была, хотя с утра, когда она позавтракала, прошел уже почти целый день.
Отодвинула почти полную тарелку и посидела так еще какое-то время, совершенно не шевелясь, словно притаившись. Потом встала, маленькая, щуплая, чуть сгорбленная, и пошла по стеночке в свою берлогу, глядя под ноги. Перед дверью переметнулась с ноги на ногу, словно решая, входить или подождать, и все-таки нехотя вошла. Занавески были закрыты, Нина попросила маму их вообще больше никогда не открывать: «Зачем, — сказала, — я прихожу, когда уже темно, все равно задергивать сразу, а так все готово». Мама согласилась, но все равно каждый раз ворчала, сравнивая Нинину спальню с темной медвежьей берлогой — ни окно открыть, ни света дать, как есть звериное логово!
Чехлы Игорьсергеича Нина в свою комнату не пустила, хотя пару раз он порывался: так лучше, говорит, и мебель сохранится, и интерьер покажется более стильным, почти заграничным, да и сразу видно будет, если девочка что заляпает своими грязными руками, чтоб сразу постирать, а не сидеть в грязи и антисанитарии. Но Нина вдруг категорично и даже неожиданно агрессивно отказалась, чем сильно удивила отчима. Поэтому никакого серого цвета в Нининой комнатенке не наблюдалось — все в разнопер, как говорила бабушка, яренько.
Нина легла на кровать, не включая свет, и стала следить, как наверху шевелятся тени, пролезающие в узкую полоску между карнизом и потолком. Тени эти выглядели довольно однообразно: ветки, крупные и мелкие, далекие и близкие, ничего больше, но Нине они напоминали худые руки с длинными многочисленными пальцами. Обильными, как сказал бы, наверное, Гомер, хотя звучало это, с Нининой точки зрения, совершенно неграмотно. Руки-ветки то приближались к Нине по потолку, надеясь, наконец, ее схватить, то удалялись в ожидании или же, наоборот, в предвкушении броска.
Во дворе кто-то что-то выговаривал, потом послышалось дядь-Мишино шепелявое бормотание и его разудалый любимый выкрик-лозунг, слышимый чуть ли не каждый день во время его загулов: «Нам не надо девятьсот — два по двести и пятьсот!!» Видимо, он разговаривал с женой.
Руки-тени в сочетании с дядь-Мишиными частушками стали не так уж страшны, даже ненадолго перестали быть руками, снова превратившись в ветки.
Вскоре Миша откричал и был, наконец, в который раз привычно утащен домой могучей спасительницей-женой.
Ветки снова превратились в руки, снова поползли по потолку к Нине, и она отвернулась от окна лицом к стенке, пригревшись и постепенно засыпая в неурочное время.
Было, наверное, всего девять вечера, когда Нина внезапно проснулась, услышав привычное поскребывание в окно. Как она устала постоянно жить в ожидании этого звука!
— Малы-ы-ы-ы-ш… Малы-ы-ы-ы-ш… Как холодно, малы-ы-ш-ш-ш-ш…
Из темноты раздался шипящий приглушенный голос Писальщика:
— Тебе там тепло, милая? Ты в носочках?
И длинные ногти снова мелко забарабанили по стеклу.
Нина медленно натягивала одеяло себе на голову, как черепаха, прячущаяся в панцирь. Потом быстро подоткнула под себя края со всех сторон и очутилась в коконе, решив, что так уж точно никто к ней не сможет забраться. Она зажмурила глаза, потом открыла — разницы никакой, такая темень.
Барабанная дробь по стеклу была чуть слышна, но Нине казалось, что этот мерзкий стук звучит у нее в самой голове. Звук был чудовищный, животно-страшный, пальцы Писальщика выбивали какой-то определенный ритм, словно он играл известную лишь ему адскую мелодию на Нинином окне.
А потом снова:
— Малы-ы-ы-ш-ш-ш-ш… Малы-ы-ы-ы-ш-ш-ш-ш-ш… Где ты там? Малы-ы-ы-ы-ш-ш-ш-ш… Девочка моя…
Нина медленно умирала. Так ей казалось каждый раз, когда Он приходил к ее окну. Как только слышались эти звуки, сердце девочки готово было вырваться наружу. Оно трепыхалось, маленькое и разноцветное, как на картинке из энциклопедии, гулко билось о позвоночник, пытаясь от страха выбраться наружу. Нина ощущала его, оно поначалу было твердым, почти каменным, очень тяжелым и испуганным, а потом превращалось в желе, похожее на то, которое они с папой однажды заказали в ресторане. Желе тряслось на тарелке, и Нина завороженно смотрела на эту мелкую бесхребетную зыбь, не понимая, как эта штука может быть и твердой, и текучей одновременно. А сердце? Как у него получалось перегонять кровь в таком состоянии? Ей казалось, что ее моторчик постепенно глохнет, забиваясь каждый раз ужасом и не в силах его победить.
Нина не знала, что делать, когда Он приходил.
Просто не знала.
Ее бедненький детский опыт, скорее не столько детский, сколько животный, заложенный с первобытных времен глубоко в подкорку, советовал затаиться и переждать опасность.
Но это ожидание и было для девочки самым страшным.
Знать, что Он рядом, слышать скрежет ногтей и удары пальцев по стеклу, дрожать от Его приглушенного голоса, который обращался к ней так же, как мама и папа, но длинно и шипяще: «малы-ш-ш-ш-ш-ш».