Подглядки эти стали его любимым занятием.
На Палашах у рынка за бабой одной подглядывал — баба и баба, дебелая, крупная, грудастая, да и ничего особо не делавшая — так, по дому, то кверху задом пол до блеска тряпкой надраивает, словно есть с него собирается, а зад огромный, живой, как неведомое фантастическое животное, надвигается вперевалку прямо на окно, за которым стоит очарованный пацан в испарине, вытаращив глаза. То он застает ее, стирающую, над тазом в распахнутом мокром халатике и завороженно наблюдает, как она жамкает белье крепкими белыми пальцами, будто собирается из него выдавить что-то ядовитое, а грудь свободно, словно и не принадлежит ей, свешивается над животом, колышется, полная, розовая, в голубых жилках. И запах хозяйственного мыла, терпкий, едкий, проникает на улицу и достигает вздрагивающих ноздрей пацана за окном.
Еще любил проводить время и на Спиридоновке, спрятавшись перед чьим-то окном за железным щитом с проеденными насквозь ржавыми фигурными дырками. Окно это никогда не занавешивалось, лишь белые бумажные полосы, приклеенные крест-накрест еще со времен войны, отгораживали скандальных обитателей комнаты от спокойной уличной жизни. Комната была простая, с просаленными обоями у кровати, с портретом Сталина на гвозде и с вечно неубранным столом, застеленным газетами со все теми же портретами генералиссимуса на первых полосах. Парень знал, что приходить к окнам надо около десяти вечера, тогда-то и разворачивалось захватывающее представление.
Баба с мужиком дожевывали к этому времени ужин, допивали самогонку из железных кружек и начинали друг друга дубасить. Мужик с голой цыплячьей грудью, подбритыми висками и заплывшими от хмеля и похоти глазами бил мощным кулаком по столу в унисон какому-то внутреннему ритму так, что звенела и сыпалась со стола посуда. Баба мигом бросала свой ужин и начинала, истошно крича, метаться по комнате. Видимо, это был знак к началу их обычного ритуала, свидетелем которого пацан бывал не раз. В определенный момент мужик хватал тетку за волосы или за руку — что подворачивалось, бил наотмашь по лицу, но она в полете всегда успевала раскровавить ему морду острыми, как бритва, когтями или впиться зубами в ближайшую часть тела. Мужик вскидывался, зверел еще сильней, начинал пьяно молотить руками по воздуху, все чаще и чаще попадая по бабе. Потом таранил ее и заваливал на пол или на кровать, а то и на стол с остатками еды, а баба, визжа и поскуливая, вооружалась алюминиевой чашкой или еще чем-то и начинала со всей дури колотить мужика по голове, упиваясь пустым и громким звуком. Он хватал ее за руки, заламывал, не давая пошевелиться, словно перед ним был самый настоящий фашист, вражина всего советского народа, задирал стреноженному и надсадно вопящему фашисту юбку, всаживал ему между ног свое налитое победное орудие и гордо и яростно наяривал под скрип кровати и гулкие удары головой о стенку раскрасневшегося врага. Потом оба затихали, примиряясь, словно только что после длительных переговоров с конфликтной доминантой подписали договор о капитуляции. Баба молча вылезала из-под уже тихо посапывающего мужика, нежно чмокала его в затылок, прикрывала его голую бледную задницу и как ни в чем не бывало шла собирать с пола небьющуюся, но помятую алюминиевую посуду.
Были еще сюжеты — разные окна, разные семьи, как кино под настроение: что хочешь, то и смотри. Это вошло в привычку, придавало красок серой и одинокой жизни, давало ощущение взрослости и причастности к чему-то живому и очень важному.
Людей тех, скорее всего, уже и не было на этом свете, но привычка жить чужим крепко въелась в мозги того пацана, давно ставшего взрослым. Он стал осторожным и бывалым охотником, чувствовал опасность за версту и ни разу не был застигнут врасплох. Иногда, когда пахло жареным, притворялся пьяным и с громкими песнями уходил от возмездия, иногда — тяжелобольным, и пока чуткие жители вызывали карету «Скорой помощи», незаметно линял, словно растворялся в воздухе.
К этой девочке с Ермолаевского его необъяснимо тянуло. Он чувствовал с ней то, что ни с кем никогда не чувствовал — возможности. Как он был счастлив, что поддался сегодня своим инстинктам! Какая непредвиденная ситуация, какая буря страстей, какая грация и жажда жизни, какое восхитительное непорченое девичье тельце, какой царский подарок для него, эта малышка-дикарка! Он все сидел и улыбался, поглаживая мягкую ткань, еще удерживающую тепло и запах этой дерзкой девочки. Потом сделал над собой усилие, резко встал, сладострастно смерил комнату взглядом, словно запоминая, что где стоит, сделал шаг в сторону и растворился в темноте.
А Нина снова, в который раз, спряталась в ванной, села на пол и обхватила руками коленки. Такой позор она еще ни разу в жизни не испытывала. По ней, так этот стыд стократно затмевал страх. Ощущение было очень острым и болезненным, сковавшим ее с ног до головы, и эта клейкая непристойная паутина, словно пропитав всю ее насквозь, просачивалась изнутри со слезами, которые все текли и текли без разрешения, с воздухом, который она очень робко и боязно выдыхала, из кожи, которая пошла колючими ежиными мурашками. Нина казалась себе маленькой, никчемной, беспомощной и очень одинокой. Она поняла, что теперь уже никогда-никогда не сможет забыть это омерзительное и такое острое чувство.
Огонь в колонке привычно гудел, дверь была на запоре — Нина несколько раз проверила. Прошел час или два, Нине было не важно, сколько времени она уже сидела в ванной. Закончились и слезы стыда. Изредка всхлипывая, Нина все еще продолжала возить пальцем по полу, повторяя узор на старинной, чуть потрескавшейся плитке. Потом поднялась, сняла с дверного крючка свою ночную рубашку, которая всегда здесь болталась, надела ее и опасливо вышла из ванной.
На цыпочках, нигде не включая свет, она прошла на кухню. Занавески, освещенные дворовым фонарем, были задернуты, и кактусы на их фоне смотрелись страшными черными уродцами. Хотя никогда особой красотой они и днем не блистали, ну не любила их Нина, как и все, что принес с собой в ее жизнь Игорьсергеич.
Дверь в мамину спальню была закрыта, и Нина решила пройти мимо. На ощупь, поглаживая корешки энциклопедий, которые ее всегда немного успокаивали, она дошла до своей комнаты, не решаясь поначалу туда даже заглянуть. Она постояла какое-то время у стенки в коридоре, прячась сама от себя и готовясь войти. Крохотное сердчишко гулко билось, пальцы машинально отколупывали уголок обоев у двери.
Она прислушалась.
Тихо.
Даже далекое радио и то уснуло. Нина стала медленно заглядывать в комнату. Сначала одним глазом. Потом осмелилась настолько, что посмотрела двумя, высунув на секунду испуганное личико в дверной проем. Комната показалась намного светлее коридора и не выглядела такой уж жуткой. С подоконника темной тенью неровно свешивалось платье, словно его оставили сушиться, впопыхах неаккуратно бросив. Нина еще раз внимательно все оглядела и, наконец, на цыпочках вошла.
Спальня была непривычно обнажена, занавески не закрывали окно, и Нине сразу стало неуютно и неловко. По стеночке она пробралась к подоконнику и боязливо дернула платье. Но оно было крепко зажато между рамами, словно его схватили и все еще продолжали держать чьи-то острые зубы. Нина старалась побороть страх, который мерзенько подкатывал к горлу, перехватывая дыхание и снова поднимая мурашки по всему телу.