Лени и мама старались быть тише воды, ниже травы.
На ужин мама разогрела остатки жаркого из лосятины, но даже аппетитный запах не развеял напряжения.
Когда мама поставила на стол тарелки, отец вдруг замер, поднял глаза и так просиял, что Лени с мамой испугались. Бормоча что-то о неблагодарности, вредных суках и мудаках, которые возомнили, будто весь мир им принадлежит, он выбежал из дома.
— Давай запремся, — предложила Лени.
— Тогда он выбьет окно или выломает стену, но все равно войдет.
На дворе зажужжала пила.
— Или убежим.
Мама слабо улыбнулась:
— Ну да. Конечно. Так он нас и отпустил.
Обе понимали, что Лени, возможно (хотя и не факт), удастся сбежать и начать новую жизнь. Но маме — нет. Он ее везде разыщет.
Поужинали в молчании, не спуская глаз с двери и прислушиваясь, не раздастся ли какой-нибудь зловещий шум.
Вдруг дверь распахнулась с такой силой, что врезалась в стену. На пороге стоял отец: взгляд безумный, в волосах опилки, в руке топор.
Мама вскочила и попятилась. Отец бросился к ней, бормоча что-то, схватил за руку и поволок во двор. Лени бежала за ними и слышала, как мама воркует, пытаясь его успокоить.
Отец притащил маму к концу подъездной дорожки, поперек которой соорудил огромную баррикаду.
— Я решил построить стену. Поверху утыкаю ее гвоздями, может, натяну колючую проволоку. И тогда мы будем в безопасности. Не нужно нам их сраное подворье. Пошли эти Харланы в жопу.
— Но, Эрнт… не можем же мы жить…
— Представляешь, — перебил отец, одной рукой прижимая к себе маму, из другой по-прежнему не выпуская топор, — никакая зараза до нас не доберется. Мы будем в безопасности. Только мы с вами. А этот мудак пусть себе превращает Канек в Детройт. Плевать. Я тебя спасу, Кора. От всех. Видишь, как я тебя люблю.
Лени с ужасом таращилась на бревна и представляла: их вытянутый, точно большой палец, участок окажется отгорожен от мира в самом суставе, отрезан от цивилизации, нормальная жизнь останется за стеной.
Никто не помешает отцу осуществить этот безумный план. И тогда даже полиция их не защитит, не выручит из беды.
А когда он достроит стену и запрет калитку, удастся ли им с мамой выйти отсюда?
Лени оглянулась на родителей. Две худые фигуры склонились друг к другу, целуются, гладят, бормочут признания в любви, маме лишь бы успокоить папу, а папе лишь бы мама была рядом. Так было и будет всегда, тут ничего не изменится.
Раньше, когда она была мала и наивна, ей казалось, что родители всегда где-то рядом, а она в их тени; они все знают и могут. Сейчас же Лени поняла, что они — всего лишь сломленные люди.
Она вольна их оставить. Вырваться на свободу, пойти своей дорогой. Страшно, да, но еще страшнее наблюдать их гибельный танец, жить их жизнью, а не своей, пока от нее самой ничего не останется, пока она не уменьшится до точки.
Восемнадцать
Десять часов вечера. Небо над бухтой Уокеров было темно-синего цвета, а по краям бледно-лилового. Костер догорел; бревна стали золой, осыпались друг на друга.
Отлив оказался неожиданно сильным, море отступило, обнажив широкую полосу ила, в гладком сером зеркале отражалось закатное небо и заснеженные горы на другом берегу. Открылись сваи, облепленные черными ракушками; привязанный к буйку алюминиевый катер лежал на боку в иле.
Разговоры после похорон Чокнутого Эрла не смолкали несколько часов. Собравшиеся, то и дело запинаясь, рассказывали истории про Чокнутого Эрла. Некоторые вызывали смех, но чаще вспоминали другое. Чокнутый Эрл не всегда был таким вздорным, каким стал к старости. Его озлобила гибель сына. А когда-то они с дедушкой Экхартом были лучшими друзьями. Аляска никого не щадит, особенно стариков.
Но вот почти все разошлись.
Мэтью сидел в стареньком шезлонге, вытянув и скрестив ноги, и смотрел, как молодой орел клюет на берегу остатки лосося. Рядом кружили чайки, надеясь поживиться ошметками рыбы.
На берегу остались только они втроем — папа, Марджи-шире-баржи и Мэтью.
— Ну что, Том, может, все же обсудим ситуацию? — Мардж прервала молчание, которое затянулось настолько, что Мэтью думал, они сейчас затопчут костер и поднимутся к дому. — Тельма фактически указала Эрнту на дверь.
— Да, — ответил папа.
Мэтью не понравилось, как отец посмотрел на Марджи-шире-баржи. С тревогой.
— О чем вы говорите? — спросил Мэтью.
— Эрнт Олбрайт — дурной человек, — ответил папа. — Мы все знаем, что это он разнес салун. Тельма говорит, он пытался убедить Харланов поставить растяжки и заминировать участок, чтобы, дескать, их защитить, если вдруг начнется война.
— Да уж, он такой же чокнутый, как Эрл, но…
— Чокнутый Эрл был безобиден, — возразила Мардж. — Эрнт же этого так не оставит. Тельма его выгнала, и это наверняка выведет его из себя. А когда он бесится, то злится на весь мир, а раз злится на весь мир, то и отыгрывается на всех, кто попадет ему под горячую руку.
— На всех? — Мэтью пробрал озноб. — То есть и на Лени? Он поднимет руку на Лени?
Мэтью не стал дожидаться ответа. Он взбежал по лестнице на двор, оседлал велосипед и, налегая на педали, в какие-нибудь десять минут докатил по мокрой вязкой земле до главной дороги.
У поворота к дому Олбрайтов он так резко затормозил, что велосипед едва не выскользнул из-под него. Узкую горловину подъездной дороги перегородили два окоренных бревна цвета лососины — значит, деревья совсем недавно срубили. На ярко-розовой древесине там и сям виднелись куски коры.
Что за черт?
Мэтью огляделся, но никого не увидел и ничего не услышал. Объехал бревна и покатил, уже медленнее, к дому Олбрайтов. Сердце колотилось, тревога нарастала.
В конце дорожки он слез с велосипеда, положил его на землю. Обвел пристальным взглядом двор, но не заметил ничего подозрительного. Фургон Эрнта стоял возле дома.
Мэтью стал потихоньку пробираться к крыльцу, вздрагивая всякий раз, как под ногой хрустела ветка или на что-нибудь наступал — на пивную банку, потерянную кем-то гребенку, в сумерках было не разглядеть. Заблеяли козы. Всполошенно закудахтали куры.
Вдруг послышался стук.
Дверь домика отворилась.
Мэтью бросился в высокую траву, замер.
Шаги на крыльце. Скрип.
Пошевелиться было страшно, не пошевелиться — еще страшнее. Мэтью высунул голову из травы.
На краю крыльца стояла Лени. Плечи ее, точно плащ в красно-бело-желтую полоску, укутывало шерстяное одеяло. В руках в лунном свете белел рулон туалетной бумаги.