Он завел нас в подвал-бомбоубежище, и я увидел метровую, из гипса, голову Максима Горького; тридцатилетнего, из дерева, Александра Пушкина, десяток разнокалиберных деревянных девичьих торсов с единым названием «Весна» – воздушных, словно летящих, и… фундаментальную гипсовую голову Владимира Ленина.
Тут я не удержался и спросил:
– Вы лепите Ленина?! ВЫ?! После того, как почти тридцать лет отсидели?
– Да, – сказал он. – Но у меня еще не получается так, как я хочу…
И вот я стал приезжать к Исааку Иткинду каждый вечер, не забывая прихватить с собой бутылку сладкого вина, а также Надю или какую-нибудь другую молоденькую девушку. Пригубив вино и остро, молодо поглядывая на смазливую девушку, Иткинд охотно и подробно рассказывал о своей жизни, и я записывал, понимая, что записываю уникальный роман, достойный пера Лиона Фейхтвангера или Стефана Цвейга.
…Исаак Иткинд родился 9 апреля 1871 года в хасидском местечке Сморгонь Вильненской губернии. Его отец Яков был хасидским раввином, и Исаак, конечно, пошел по стопам отца – разве могло быть иначе в роду хасидских раввинов? Он окончил ешибу, стал, как и отец, раввином, но, когда Исааку исполнилось 26 лет, ему в руки случайно попалась книга о знаменитом в то время скульпторе М. Антокольском. В книге были иллюстрации, и среди них – фотографии известных горельефов Антокольского «Портной» и «Вечерний труд старика». Иткинд тут же узнал в этих стариках своих местечковых знакомых – точно такой же портной был в Сморгони, и точно так же щурился другой старик, высунувшись в окно, чтобы в лучах закатного солнца продеть нитку в иголку…
Эта книга, которую он читал по слогам, поскольку она была издана на русском, не давала покоя Исааку. Оказалось, что знаменитый Антокольский, который потряс зрителей такими мощными скульптурами, как «Иван Грозный», «Спиноза», «Христос перед судом», этот самый Антокольский – тоже еврей, больше того, земляк Иткинда, из Вильно. Молодой раввин не находил себе места…
А в это время в местечке завершалась очередная маленькая местечковая драма: местный богач Пиня, владелец скобяного магазина, выдал наконец замуж свою единственную дочь горбунью Броню.
– О, это была очень длинная история, – рассказывал Иткинд. – Никто не хотел жениться на Броне – такая она уродка. Меньше меня ростом и горбунья, вы можете себе представить? Пиня давал за ней очень большое приданое, но даже приказчики в магазине Пини, которые могли за грош продать черту душу, и те отказывались от Брони. Но был у нас в Сморгони грузчик Хацель. Богатырь, как говорят русские. Он поднимал два куля с мукой. Бревно в десять пудов взваливал на плечо и тащил куда надо. Но – шлимазл. Вы знаете, что такое шлимазл? Дети кричали ему на улице: «Ханцель! Я тебе дам две копейки! Сделай коня!» И Ханцель, который зарабатывал в два раза больше других грузчиков, становился на четвереньки, дети залезали ему на спину, и он катал их, как конь. Не из-за денег. А потому что он никому не мог отказать. Он был больше, чем добрый, он был шлимазл. И вот когда все местечковые женихи отказались от Брони, ее отец Пиня пришел к Ханцелю. И Ханцель не отказал Пине. И была свадьба. И молодые шли по улице – огромный, в два метра ростом, Ханцель и маленькая горбунья Броня. Я видел их и не знал, смеяться мне или плакать. Я сидел и ни о чем не думал. Просто мял в руках глину и опомнился только тогда, когда на столе передо мной оказались фигурки молодых – Ханцеля и Брони. После этого я совсем потерял голову. Я бросил синагогу и уехал в Вильно. Я хотел учиться на скульптора, но нашел только работу ученика переплетчика. Через два года я вернулся домой, но наши хасиды уже считали меня почти гоем – ведь я бросил религию, я потерял Бога. Больше того, я лепил из глины людей, а это запрещено еврейской религией, никто не имеет права делать то, что делал Бог… Вы не устали?
– Нет, мы не устали, мы слушаем…
– Все-таки давайте выпьем еще по рюмочке… Красавица, вы будете мне позировать?..
Хасиды Сморгони считали его отщепенцем, изгоем. Старики плевались, проходя мимо его калитки. Но однажды в дом вошел местечковый писатель Перец Гиршбейн. Он молча посмотрел скульптуры Иткинда и ушел. А через несколько дней в газете напечатали статью Гиршбейна о том, что в Сморгони появился еврейский самородок, который создает шедевры. И те самые хасиды, которые плевались при виде дома Иткиндов, послали по местечку выборного. Выборный ходил от дома к дому, показывал неграмотным ремесленникам газету со статьей об Иткинде и собирал деньги, чтобы Исаак Иткинд мог поехать учиться «на настоящего скульптора». И он уехал – сначала в Вильно, в Вильненское художественное училище, потом в Москву.
– Евреям тогда было запрещено жить в больших городах, тем более в Москве, – рассказывал Иткинд. – Только молодые еврейки, если они регистрировались в жандармерии как проститутки и получали «желтый билет», могли жить в Москве. И тогда было много молодых еврейских девушек, которые формально регистрировались как проститутки, а сами шли учиться в институт или устраивались на работу. Но каждые полгода им нужно было проходить перерегистрацию в жандармерии. И тогда они съезжали с квартиры, находили комнату в другом районе Москвы и шли в другой полицейский участок, как будто они только что приехали и хотят стать проститутками. Вот у этих девушек я и жил – то у одной, то у другой – и пошел сдавать экзамен в Московское художественное училище живописи, ваяния и зодчества.
Известный профессор, скульптор-монументалист С. Волнухин, чьи работы до сих пор украшают Москву и Санкт-Петербург (например, памятник первопечатнику Ивану Федорову в центре Москвы, рядом с Третьяковским проездом), дал Иткинду экзаменационное задание – изваять скульптуру женщины. Никогда до этого Иткинд не видел голую натурщицу: откуда им взяться в Сморгони? Но молодой раввин преодолел и это «препятствие». Два месяца он жил где придется, скрываясь от полиции, и через два месяца представил свою работу профессору.
– Волнухин ничего мне не сказал. Он вызвал фаэтон, погрузил мою скульптуру и повез ее к Максиму Горькому. Горький уже тогда был знаменитым писателем. И Горькому так понравилась моя работа, что он сел в этот же фаэтон, и они вдвоем поехали к московскому градоначальнику. Они просили градоначальника разрешить мне жить и учиться в Москве. «Еврей – талантливый художник?! Не может быть! – сказал им градоначальник. – Евреи могут быть талантливы в коммерции, это я понимаю. Но не в искусстве!» И он отказал самому Горькому, вы представляете? Но я остался в Москве – нелегально. Я днем работал слесарем, ночью лепил, и жил то здесь, то там, и скоро стал знаменитым, правда! Потому что Горький ходил везде и говорил: «Иткинд, Иткинд, Иткинд…» И он сделал меня знаменитым. Люди стали покупать мои работы, даже Савва Морозов купил мои работы! У меня были выставки, меня приняли в Союз художников. А потом была революция. Ой, как я обрадовался! Ведь теперь я мог свободно жить в Москве, без разрешения полиции – полиции уже не было! Правда, скоро начался голод. Ну и что? Все равно я очень много работал. Я сделал тогда свои лучшие вещи – «Мой отец», «Раввин», «Тоска», «Талмудист», «Цадик», «Еврейская мелодия», «Каббалист»… Сорок две скульптуры были в 1918 году на моей персональной выставке в еврейском театре «Габима». Брат Теодора Рузвельта приезжал в Россию, он был на моей выставке, а потом пришел ко мне и купил все работы, какие были в мастерской. Он звал меня в Америку, тогда было очень просто уехать в Америку. Он сказал, что в Америке я буду очень знаменитый и заработаю миллионы. И вы знаете, что я ответил? Я сказал, что другие художники могут уезжать в Америку, потому что они и при царе были в России людьми. А я при царе был человеком только до шести вечера, а после шести вечера меня мог арестовать любой полицейский. А сейчас, когда революция сделала меня человеком и после шести вечера, разве я могу уехать? Так я ему ответил… А голод? Что голод! Когда начался настоящий голод, Максим Горький выхлопотал для меня у наркома Луначарского профессорский паек – талоны на сушеную воблу и хлеб. Правда, когда я пришел в Цекубу (Центральную комиссию по улучшению быта ученых), там надо было заполнить какую-то анкету, а я не умел писать по-русски. Конечно, комиссар не мог поверить, что профессор не умеет писать по-русски. Они решили, что я жулик, и посадили меня под арест. Но потом им позвонил Луначарский, и меня освободили и дали паек…