– Аннушка, перестань. Ты ни в чем не виновата. Это вина администрации, заставившей артистов подписывать декларацию.
– Миша, может, Преображенская права, когда твердит, что дело артиста не выступление против администрации, а выступление на сцене и работа ради него? Может, мы должны заниматься только искусством, не вмешиваясь в политику?
Фокин горячился в ответ:
– Нет! Если мы не будем отстаивать свои права, то нам скоро и искусством заниматься не дадут. Все погрязнет в склоках, а мы сами будем вынуждены по любому поводу кланяться администрации.
– А разве лучше то, что случилось?
– В трагедии Сергея мы не виноваты, никто его в предательстве не обвинял.
– Миша, я все равно чувствую себя виноватой. Мы ничего не добились. И сил нет совсем.
– Ты выглядишь очень усталой.
Фокин подумал, что Анну и впрямь не стоило втягивать в активную общественную деятельность. Не всем дано заниматься политикой или бунтарством, к тому же артисты могут бунтовать иначе.
Сама Анна действительно чувствовала себя страшно разбитой. Недовольство ситуацией, похороны Сергея Легата, недовольство труппы зачинщиками и подписанными пустыми листами (их действительно свои же начали обвинять в беспорядках в театре), недовольство собой… все сложилось в гнетущее состояние, казалось, из нее просто выкачали все силы.
А в воскресенье танцевать Жизель.
Любовь Федоровна очень не любила Виктора Дандре, чувствуя от него угрозу и боясь, что Анна забеременеет и усилия стольких лет пойдут прахом. Но не меньше не любила она и Михаила Фокина, считая, что тот втягивает Анну в политику, заниматься которой балерине не пристало совершенно.
Произошедшие события дали ей такой козырь, о каком и мечтать не могла.
– Нюра, ты видишь, к чему приводит бунтарство?
Дочь молчала, ей и без материнских упреков было тошно, слабело сердце, дрожали ноги. Какая Жизель?!
От Дандре приносили цветы с записками, что он сам в Москве – то ли действительно был в Первопрестольной, то ли не желал объяснять и объясняться.
Но Анна и сама не хотела никого видеть. Спрятаться бы в раковину и заснуть там надолго. Ни спрятаться, ни заснуть не получалось, тогда она встала к палке на крошечном пятачке их квартиры и попыталась заниматься. Сил не было никаких, но некоторое успокоение пришло.
И все же к субботе Анна поняла, что Жизель не станцует.
На улице неспокойно, город бурлил, много вооруженных людей, но немало и мародеров. Взять извозчика почти невозможно, особенно в центре, разумные люди попрятались по своим домам, словно в норы, и пережидали. Те, кому сидеть дома не позволяла служба, норовили передвигаться в своих экипажах.
Но Павлова собралась уходить.
– Нюра, ты куда? – забеспокоилась мать.
Неужели дочери мало неприятностей, которые уже случились?
– К Теляковскому, – коротко бросила Анна, застегивая шубку.
– Зачем?! – ахнула Любовь Федоровна.
Если дочь напишет прошение об отставке, снова ей не начать!
Анна не ответила. Матери не удалось удержать ее, а пока обулась и набросила шубейку сама, дочери уже след простыл. Любовь Федоровна вернулась в квартиру, села прямо на пол у самой входной двери и разрыдалась.
Она растила дочь, отдавая ей все – силы, время, деньги, но главное – душу. Чтобы Нюра могла учиться в Театральном училище, переступила через свою гордость, потом столько лет экономила на всем, проживала вместе с дочерью каждую ее роль, каждый успех или неудачу. Хорошо, что неудач просто не было, у Нюры настоящий талант, а трудолюбия и упорства не занимать.
И что теперь? Уйти из театра из-за дурацких политических требований, к которым Анна не имела никакого отношения? Пусть бы рабочие и студенты требовали, но балерины? Нюра весной получила статус балерины, это огромный успех. Конечно, помогли и Петипа, и Кшесинская, и даже ненавистный Любови Федоровне Дандре, но ведь получила же! Поклонники готовы на руках носить (и носят).
Мать даже застонала:
– К чему ей политика? Танцевала бы и танцевала…
Анна отсутствовала довольно долго, ко времени ее возвращения домой Любовь Федоровна успела обдумать все варианты будущего развития событий – от переезда в Москву или Одессу до заграницы. Не танцевать Нюра не сможет, значит, надо придумать, где это можно делать.
Открыв дверь, Анна увидела сидевшую прямо на полу мать и ахнула:
– Мама, что случилось?! Что с тобой?
Та подняла на дочь глаза и тихо объяснила:
– Тебя жду.
– Вставай. Долго ты так сидишь?
Анна помогла матери подняться, раздеться и повела в комнату.
– Знаешь, Нюра, я подумала, что мы можем в Одессу уехать. Там тоже театр, говорят, хороший…
– Зачем? – подозрительно поинтересовалась дочь.
– Ну, если тебя выго… Если ты ушла из театра.
Павлова села на стул и вдруг разрыдалась.
Любовь Федоровна гладила дочь по голове, словно маленькую, и уговаривала:
– И ничего страшного. Не сошелся на этом Мариинском белый свет. Он, этот белый свет, Нюра, ох, какой большой. В нем всем места хватит, только надо трудиться. А к трудностям нам не привыкать.
Анна, всхлипнув в последний раз и звучно высморкавшись, вздохнула:
– Меня не уволили. Пока.
– Но ты просила? – подозрительно уточнила Любовь Федоровна.
– Нет, я просила снять меня с «Жизели».
– Совсем?!
– Только на завтра.
Теперь мать уже ничего не понимала.
– Ты ездила к Теляковскому, чтобы просить снять тебя с завтрашнего спектакля?
– Да.
– И он?..
Анна рассказала, как было дело.
Она действительно отправилась к Теляковскому, чтобы отказаться от завтрашней «Жизели». Понимала, что это будет означать потерю такой выигрышной и интересной роли, роли, в которой она жила всей душой, как бы ни критиковал классические па Миша Фокин. Ни администрация, ни поклонники потери такой роли не простят, больше не на что будет рассчитывать.
Но и танцевать вполсилы она тоже не могла. Упасть завтра еще хуже. Честней признаться, что танцевать не может. Что за этим последует лишение роли и многого другого, возможно, даже статуса балерины, Анна старалась не думать.
– Ну и ладно, стану солисткой или вовсе корифейкой. Сама виновата.
Теляковский принял ее сразу, у него нашлась свободная минутка. Вернее, сделал знак двум посетителям, чтобы подождали. Смотрел выжидающе, не торопя. А она просто не знала, что сказать, и вдруг… расплакалась: