— Так вы, значит, вербуете школьниц, — горько усмехнулся я, — детей.
— Почему детей? — удивился Прудков. Он искренне удивился; я уловил это сразу. — Каких детей?
— Ну, вообще… А разве это — не в ваших правилах?
— Что ж, иногда бывает, — рассеянно пробормотал он, пригибаясь и шурша бумагами, — бывает… Почему бы и нет? Устами младенцев — как известно — зачастую глаголет истина… Но в данном случае у нас имеются другие, более веские показания.
Он с шумом захлопнул какую-то папку, отодвинул ее, откинулся в кресле.
— Более веские! Показания человека проверенного, партийного.
— Ага, ну теперь понятно, — сказал я, — речь идет, стало быть, о моем друге Ягудасе!
— А вот это уже не важно, — заявил капитан. — Кто бы он ни был, главное то, что он — достоин доверия… И знает о тебе все. Решительно все.
— Но все же донос его ложен, фальшив! — воскликнул я. — Да, да! Вы сами видите! И я вообще не пойму, чего вы хотите, чего ищете? Ведь если мой арест связан только с этим…
— Ну, не только — с этим, — густо проговорил Прудков, — не только. Если бы дело заключалось в одном этом ноже, мы бы уж как-нибудь добились ордера на обыск! Но это, так сказать, дополнительный штришок. Хотя, конечно, штришок существенный. Он мог бы хорошо дополнить общую картину… Но, в сущности, картина и без того уже имеется — и весьма впечатляющая! Достойная кисти Репина.
— И что же там — на этой картине?
— Много, — сказал он, — много чего. Ну, прежде всего, сама биография… Ты ведь по линии матери — кто? Белогвардеец! Внук казачьего генерала Денисова, который находится сейчас в эмиграции… В самом гнезде…
— Это уж не моя вина, — возразил я.
— Не перебивай! — Он резко — кулаком — ударил по столу. — Что это еще за манера? Ты, я вижу, распоясался. Споришь, дерзишь… Наверное, забыл, где находишься? Ну так здесь тебя приведут в чувство, будь уверен! И пока я еще добрый — цени это.
— Ценю, — сказал я. — Но все же я хотел бы задать один вопрос…
— Вопросы задаю здесь я, — тихо, проникновенно, произнес капитан. — Твое дело — отвечать, когда спрашивают. И отвечать толково, ясно? Вот так. Надеюсь, понятно? Тогда продолжим. Итак — биография…
Он оперся о стол локтями, сложил кисти рук и начал перечислять — поочередно загибая пальцы:
— Белогвардейская родня — раз. Уголовное прошлое — два. Мы запросили Центральный тюремный архив и знаем теперь всю подноготную… Ты ведь кто? Майданник, поездной грабитель. И к тому же рецидивист. Неоднократно судимый — это три… Вот таков общий фон! Ну и на этом фоне — твое последнее деяние. Вместо того чтобы после лагеря прибыть, как положено, на место поселения, ты что сделал? Скрылся, бежал. И затем появился в Москве — в режимном городе — нелегально, без прописки. Таким образом, ты нарушил сразу два пункта в существующем законодательстве. Сразу два!
Прудков помолчал с минуту — посапывая и раздувая усы — и потом раздельно, медленно:
— Ты спрашивал, чего мы, дескать, хотим? Так вот, мы хотим точно знать: зачем ты сюда приехал? С какой именно целью? Кого из старой своей кодлы успел разыскать? Какие гастроли здесь намечаешь?
— Я вам с самого начала уже объяснил, — устало проговорил я, — объяснил все: с какой целью и зачем… Но вы же не верите. То вам нож подавай, то еще что-нибудь…
— Мы хотим знать правду, — грозно возвысил голос Прудков. — Правду! Только ее! Во всех деталях! Вот так. А эти фокусы, разговорчики о поэзии — это все ты прибереги для других дураков.
— А для таких, как вы, что же конкретно нужно?
— Ну, знаешь, ты мне надоел, — сказал капитан. И поднялся, громыхнув креслом.
И я невольно сжался, притих, ожидая расправы, уже сожалея, что — обнаглел, переборщил, забыл науку…
— Ты у нас все равно заговоришь! — Капитан потянулся к звонку. — Все равно! — И сильно, зло надавил пальцем кнопку. — Расколешься, как грецкий орех… Поэт! Таких поэтов мы видали.
И когда за моей спиной растворилась дверь и четко грохнули каблуки конвоя, он коротко приказал:
— В камеру!
Глава 7. Бог любит троицу
Мне не хотелось возвращаться к проклятому прошлому, вспоминать старые навыки, но — что ж поделаешь? — пришлось.
Как только я переступил порог камеры, меня окружила знакомая атмосфера, ударила в ноздри тяжкая вонь параши. Глазам моим предстали фигуры, ютящиеся на нарах (камера была большая), и я увидел, что здесь — как и всюду — они делятся по мастям; у входа располагаются фраера, а под окошком — урки. И я сразу пошел туда, к блатным! Пошел не раздумывая, подчиняясь инстинкту — неспешно, вразвалочку, по-хозяйски оглядывая камеру и выбирая лучшее место. Я держался теперь так, как и подобает истинному босяку, блатному аристократу, для которого воля — случай, а «тюрьма — это дом родной».
Да ведь, если вдуматься, так оно и было. Я прожил на воле мало, до смешного мало. И ничего — из того, что начал и задумал — не осуществил, не сделал, не довел до конца… Я ничего не добился! Судьба все время вела меня по каким-то своим спиральным маршрутам, по кругам, в эпицентре которых маячил этот самый дом, «казенный дом с решеточками ржавыми». Только он один! И, уходя от него, я, в сущности, — не уходил никуда. Все время кружил на одном месте. Был как бы прикован к нему постоянно; нас связывали слишком прочные узы… Неразрывные и незримые, они являлись единственной реальностью, а все остальное было самообманом, блефом, миражем. Вот с такими, примерно, мыслями, обосновался я в камере, заняв уютное местечко под окошком, среди блатных. Их тут было четверо — все здешние, московские, «домашние»… Я представился, как ростовский гастролер, недавно только освободившийся и случайно заехавший, «залетевший» из Сибири. И «подзасекшийся» на пустяке. Мы разговорились. И очень быстро нашлись у нас общие знакомые. Имена Соломы, Девки, Левки-Жида здесь, оказывается, были хорошо известны. Слышали урки также и о событиях на 503-й стройке (о провале восстания и о массовых расстрелах), и, когда я заявил, что освободился как раз оттуда, — а до того был на Колыме, — они посмотрели на меня с уважением.
— Эх, жалко! — воскликнул один из них, шепелявый, щуплый, по кличке Пупок. — Жалко, тебя здесь раньше не было! Тут у нас сидел один, тоже — оттуда, с 503-й… Его прямо перед тобой увели… Ну, прямо — вчера утречком.
— Жалко? — повторил я с едкой, медленной, длинной улыбочкой. — Вот как! Это ты, что же, голубок, хотел бы, чтоб меня не сегодня повязали, а вчера? Или еще раньше? Или, может, — вовсе не выпускали бы, а?
— Да нет, ну что ты, — заерзал, сконфузившись, Пупок, — я не к тому…
Получилось как-то неловко, нехорошо — и друзья теперь взирали на него с осуждением. И, видя это, он спешил оправдаться, торопился, нервничал, сыпал словами.
— Ты не понял. Я это — так, вообще… Ну, просто, был человек. Может, ты знаешь, может, тоже твой корешок?