Нет. Хватит. Сегодня все будет иначе. И потом тоже. Пора его выпороть. Отходить его ремнем по спине, до крови, до мяса.
Но всему свое время.
— Вот! — Я швырнул чертежи ему на кровать. — Возьми!
— Что это?
— Это ты начал! Они твои! К чему они мне теперь?
— Отец… ты разбудил меня.
— Они ни на что не годятся. Ясно тебе?!
Взгляд его прояснился, он собрался с силами и взял в руки один из чертежей.
— Что это?
— Они не стоят бумаги, на которой начерчены! Мусор!
Эдмунд посмотрел на бессмысленные чернильные пятна.
— А. Это улей, — тихо пробормотал он.
Я старался отдышаться.
— Они твои. Чертежи. Я занялся всем этим по твоему желанию. Распорядись ими, как захочешь.
— По моему желанию? О чем ты?
— Это же была твоя идея. Можешь теперь выбросить их. Сжечь. Разорвать. Поступи с ними так, как сочтешь нужным.
Он медленно встал и отхлебнул воды, держа чашку на удивление твердой рукой.
— Отец, о чем ты толкуешь?
— Это твоя работа. Я создал их для тебя.
— Но почему? — Его взгляд обратился на меня. Когда же в последний раз я вот так, в упор, смотрел на него? Глаза у него заплыли, и выглядел Эдмунд старше своих шестнадцати лет.
— Книга! — выкрикнул я.
— Какая книга? О чем ты?
— Юбер! «Слепой пасечник» Франсуа Юбера!
— Отец. Я не понимаю. — Он глядел на меня как на душевнобольного, словно место мне в лечебнице.
Меня охватило отчаяние. Он обо всем забыл. Забыл о моменте, ставшем для меня самым дорогим.
— Ты оставил у меня на столе книгу… в воскресенье… Когда все остальные ушли в церковь.
Похоже, в памяти его что-то забрезжило.
— Ах да. Весной…
Я кивнул.
— Этого я никогда не забуду. Ведь в тот день ты сам, сам пришел ко мне.
Эдмунд отвел глаза и взмахнул руками, точно хотел ухватиться за что-то, но ничего, кроме кружащихся в воздухе пылинок, перед ним не было.
— Это мама. Она попросила навестить тебя, — сказал наконец он. — Она надеялась, это поможет.
Тильда. Он безоговорочно принадлежал ей. Как прежде. Навеки.
Джордж
Остаток дня мы вместе мастерили улей. Пока не стемнело. От работы Том не отлынивал, и той неохоты, с которой он принимался за работу прежде, в этот раз я в нем не заметил. Сейчас ему действительно этого хотелось. Он все расспрашивал и допытывался, но и схватывал быстро.
Ритмичный стук молотка. Протяжная песня пилы. И время от времени — тишина. Ветер и птицы.
Солнце нагрело крышу, и жара выжимала из нас пот. Чтобы хоть чуток охладиться, Том засовывал голову под кран, а потом отряхивался, совсем как собака, и хохотал. Тысячи капель ледяной воды разбивались о меня, холодили кожу, и я тоже не мог удержаться от смеха.
Воскресенье прошло почти так же. Мы плотничали и болтали про ульи. Ему, похоже, нравилось. Я его таким с детства не видел. И ел он тоже с аппетитом. На обед даже ветчины кусок сжевал.
* * *
Я посмотрел на часы. Мы сидели во дворе и пили кофе. Время близилось к двум, и Тому пора было собираться. Но я молчал. Может, он забыл. Или передумал.
Том тоже посмотрел на часы. А потом снял их и положил в карман.
— Папа, как это было? С первым ульем? — Вдруг посерьезнев, он внимательно смотрел на меня.
— В смысле?
— Первый улей, из которого исчезли пчелы?
— А сам-то как думаешь? Совсем хреново мне было, хуже некуда.
— Но… что именно изменилось? И как?
Я отхлебнул кофе, но во рту его словно стало больше, так что я еле проглотил.
— Да даже и не знаю… Они просто взяли и исчезли. Только несколько штук и осталось. Жуть, одним словом. Только матка осталась и личинки. Одни. — Я отвернулся — не хотел, чтобы Том видел, что у меня глаза на мокром месте. — И все так быстро, знаешь. Сегодня они живы и здоровы, а завтра их уже нет.
— Да, зимой они тоже умирают, но тут другое, — сказал он.
Я кивнул:
— Ни в какое сравнение не идет. Зимой — там хоть ясно почему. Либо от холода, либо от голода, а бывает, что и от того и от другого сразу.
Он помолчал, обхватил кружку ладонями. Задумался. А потом наконец сказал:
— Но зимой пчелы у тебя так и будут умирать.
Я опять кивнул:
— Ясное дело. Зимы тут суровые бывают.
— Сейчас еще ничего, — перебил он, — но климат меняется, скоро шторма и непогода станут обычным делом. (Я бы и рад был вставить слово, но что сказать, не знал.) И летом погода тоже портится, — продолжал он, — летом пчелы тоже будут чаще умирать. Потому что климат изменится, сейчас летом уже намного больше дождей, чем раньше.
— Ну да, — согласился я, — но точно-то мы не знаем.
Но он даже голову не повернул, лишь заговорил чуть громче:
— Этот синдром — лишь начало. Твои пчелы опять исчезнут. — Том почти кричал: — Папа, пчелы умирают! И прекратить это только мы можем!
Я повернулся к нему. Он раньше никогда так не разговаривал, я попытался улыбнуться, но вышла какая-то кривая ухмылка.
— Мы? Ты и я?
Он не улыбнулся, но и не рассердился. Серьезно посмотрел на меня:
— Люди. Мы должны измениться. Мы с тобой в Мэне об этом говорили, помнишь? Нельзя идти на поводу у всех остальных. Надо изменить саму систему, пока еще не поздно.
Я сглотнул. Чего это он вдруг загорелся? Таким я Тома еще не видел. И меня вдруг охватила дикая гордость, я глядел на него и любовался. А он опять уткнулся в чашку.
— Ну что, за работу? — тихо спросил он.
Я кивнул.
* * *
Наступил вечер. А потом ночь.
Мы сидели на веранде, втроем. И небо было таким ясным.
— Помнишь змею? — спросил я.
— И про пчел тоже помню, — ответил Том.
— Что еще за змея? — не поняла Эмма.
Мы с Томом переглянулись и заулыбались.
На следующий день проснулся я поздно, а как глаза открыл, сразу понял, что лежу и улыбаюсь. Потому что меня ждут новые ульи.
Я прошлепал в кухню и увидел Эмму — она сидела за столом и читала ту новую толстую книжку.
А перед Эммой стояла одна-единственная тарелка.
Я огляделся:
— А Том где?