– Вот здесь-то ты ошибся, – улыбнулся Илья. – Сын у меня есть. Варю Симакову помнишь?
– Как не помнить, помню, – удивленно протянул Юшков. – Сам с ней тебя когда-то знакомил. Хорошая девушка. Забирай ее и мотай в город. Она, я думаю, возражать не будет.
Посидели еще немного, попили чаю. Прощаясь, Юшков напомнил Илье:
– Надумаешь, приходи. Все, что в моих силах, сделаю.
– Ладно, подумаю.
Самолет шел в Иркутск.
Чупров сидел в непривычном для себя пассажирском кресле, поглядывал в боковой иллюминатор. Слева, закрывая собой полнеба, догоняла темнота, но крыло упиралось ей прямо в середину, не подпуская близко к самолету. Чупрову хорошо было видно, как чуть правее по ходу полета, сужаясь и остывая, к пилотской кабине сползал узкий клин вечерней зари. Из темноты уже проглядывали тусклые подслеповатые звезды, самолет шел как раз по линии, разделяющей день и ночь.
Давно он не был в Иркутске, где вырос, где жили мать с отцом. После всего того, что произошло с ним за эти последние дни, Илья остро почувствовал необходимость прилететь домой: рассказать старикам о почтовом круге, о жизни в Чечуйске, об этом странном человеке Оводневе, к которому неизвестно почему привязался, и, конечно, о Варе и своем сыне…
Вспомнил, как впервые прилетел в Чечуйск. После училища он мечтал остаться в городе. Больше всего тогда ему хотелось пройтись в форме по улице, где все тебя знают. А вышло иначе. Не нашлось ему места в Иркутске.
Вспомнил свой первый полет по кругу. В сентябре это было. Заночевали они тогда в Удачном, прижала погода. Холодно и неуютно было на улице, дул ветер, на крыше глухо постукивала оторванная доска, тонко позванивали стекла. Ночью, когда легли спать, окно не выдержало напора ветра и повалилось прямо на Илью. Вспомнил, как развозил по кругу детские коляски, ванночки. В каждом поселке его знали как облупленного, и почтовый круг, все эти северные поселки стали для него родными, как и его собственная улица, по которой когда-то ему так хотелось пройти в форме. «Ну а, собственно, что я теперь теряю? – думал Илья. – Что дал мне Север? Для чего летаю, живу? Этого ли я хотел? Нет. Конечно, нет. Но дать согласие на переучивание, значит, уехать навсегда из Чечуйска». И, едва подумав об этом, Илья ощутил в себе какую-то раздвоенность: старое еще не прошло, а новое не наступило. Но он уже видел эту грань, разделяющую прежнюю налаженную жизнь и ту новую, которая стояла на пороге.
РЁЛКА
У СТЕН МОНАСТЫРЯ
В той теперь уже далекой и недосягаемой жизни я вспоминаю каждый раз, когда автобус довозит меня до Барабы и я по привычной хляби тащусь в свое далекое детство. Его уже нет и нет тех примет, тех людей, которые когда-то заполняли мою жизнь. Может, именно поэтому мне они сегодня дороги, как никогда.
Стоящая на Московском тракте Бараба имела свою непростую историю. Притулившись к стенам знаменитого на всю Сибирь Вознесенского монастыря, она пыталась из этого извлечь выгоду. В каменной монастырской гостинице останавливались паломники, но в ней всем места не хватало, и барабинцы с удовольствием брали на постой извозчиков, купцов, богомольцев, которые, желая попасть в Иркутск, ожидали переправу через Ангару. Однако там, в шинках и кабаках, их поджидало всякого рода жулье: кошевочники, шулеры, гулящие девки – все, кому хотелось быстро разбогатеть. Получалось это не у всех; разбойников, бывало, хватали, судили и отправляли на рудники, а когда в состав Российской империи входила Русская Америка, то ссылали туда, как говорили, далеко и надолго.
В тридцатые годы двадцатого века монастырь снесли, оставшиеся после него кой-какие постройки приспособили под жилье работникам мелькомбината, а на прилегающих низинах, на мало-мальски пригодных для застройки рёлочках люди по-быстрому начали городить засыпнушки, чтоб милиция не выгнала с занятого участка. В народе эти стихийно возникавшие поселки называли «нахаловками». Потом была проведена нумерация этих строений, «нахаловки» переименовали в Рёлки, заселенцев обложили налогами на землю, строения и на всю живность. Живешь, пользуешься землей – плати. Вот только на прозвища налога не нашлось, а так бы мог получиться неплохой навар в казну, поскольку почти все обитатели предместий имели не учтенные в паспортах клички и прозвища. Думаю, что многие филологи могли бы позавидовать разнообразию и фантазии обитателей деревянных засыпнух; там все было выстроено с той закономерностью, с которой сорняки заполняют огороды и грядки.
Каунь, Бала, Потрох, Горе, Матаня, Валовый, Ехидна, Король, Дохлый, Лангай, Ляма, Зануда – сегодня эти клички звучат для меня как позывные уже ушедшего в невесть какие дали времени. Но в мое сознание они вошли одновременно с названием родного предместья, всего, что было за пределами нашей ограды. Из глубины памяти я вытаскиваю клички своих соседей – еще не мужиков, но уже и не парней, которые вскоре ушли служить в армию: Митча, Кольча, Троха, Потапча. К прозвищу последнего обязательно добавлялось, что Потапча – не простой, а хитрый мужичонка!
Марксистская философия утверждает, что народ не ошибается. Впрочем, сам народ диалектический материализм понимал по-своему, обсуждая, за что это всю ночь гонял Каунь свою Лярву и какой срок дадут Лёне Колчаку за пачку чая, которую у него обнаружили на проходной охранники, когда он выходил с чаепрессовочной фабрики. В основном прозвища шли от фамилий, улица сокращала их и придавала им ту окраску, которую обладатели заслуживали. Обретение прозвища напоминало путь дворняги, которая норовит спрямлять себе дорогу, бегая через дыры в заборах. Улица, следуя собачьему примеру и облегчая себе жизнь, давала короткие прозвища, с которыми, бывало, шли по жизни до самой могилы: Кулик, Мазя, Чипа, Иман, Милиционер, Конь, Каланча, Суслик, Труха, Зверь, Баран, Алямус, Иван.
Вообще-то Иван был девочкой с цветочным именем Лилия, но она наравне со всеми играла в чику, лазила по огородам и свое место видела только в мальчишечьем строю. Другим девочкам повезло больше, они почти все были с длинными звучными фамилиями: Сахаровская, Гладковская, Комаровская, Любогащинская, Михай-Сташинская. Но были среди них девочки с короткими и острыми, как шило, прозвищами: Глазкова была Пончиком, Потапову Ритку звали Рыжей, Шмыгину – Шмыгой. Здесь срабатывал все тот же облегчающий принцип: если брат – Шмыга, значит, и сестра должна стоять рядом. Еще была девочка с длинным и звучным прозвищем – «Выдри клок волос». Хотя была она как все и ни единого волоса с чужой головы не тронула.
Особняком стояла Катя Ермак. Иногда мне казалось, что это создание попало к нам в предместье с другой планеты. Впрочем, все объяснялось просто. Неподалеку от Рёлок стояла зенитная батарея, в задачу которой входила охрана воздушного пространства на подступах к авиационному заводу. Катиного отца перевели служить из Львова и назначили помощником командира батареи по политической части. Надо сказать, что на батарее мы были частыми гостями, в солдатской столовой смотрели кино, более того, в праздничные дни нас усаживали за столы, и мы наедались до отвала.
В предместье Катя сразу же стала предметом всеобщего внимания, но она держалась достойно и быстро стала для нас «своим в доску парнем». Училась она легко, почти на одни пятерки, но подлизой никогда не была. Резкая и острая на язык, она могла возражать учителям и даже спорить с ними. И, странное дело, ей это позволяли, а с нас за одно слово против готовы были шкуру содрать. Нам же она нравилась тем, что была красива, справедлива и с ней можно было запросто говорить на любые темы. Кроме того, она лучше всех девчонок играла в баскетбол, спокойно разбиралась с ребятами, которые пытались хлюздить или устраивать базар во время игр. Часто бывало, что вместе с нами она гоняла по пустырю футбольный мяч и, если подходить строго, запросто могла выдрать клок волос с тех мальчишеских голов, которые того заслуживали. Но и здесь сработало уличное правило: Катю, с долей уважения к знаменитому атаману, стали называть Тимофеевной.