С удивлением почувствовав, что квадроцикл замедлил ход, Данбар открыл глаза и увидел миссис Хэррод: она стояла посреди тропы, у мшистого отрога серого утеса, и махала им рукой. Питер был вынужден остановиться.
– Это такси? – спросила миссис Хэррод, приблизившись к водителю.
– Урсула, – обратился к ней Питер, – куда вам нужно?
– Я хочу добраться домой.
– И мы туда же! – воскликнул Питер. – У вас есть чем заплатить за проезд?
– У меня есть заначка, – ответила миссис Хэррод, доставая из кармана пальто мятый конверт. Питер отсчитал три пятидесятифунтовых купюры.
– Без сдачи! – заявил он, засовывая конверт в карман пиджака. – Запрыгивайте!
– Мы не можем ее взять, – прошептал Данбар. – Она же сумасшедшая!
– Генри, Генри, – укоризненно покачал головой Питер, – мы находимся в той части света, что знаменита своими «маленькими, безымянными, всеми позабытыми деяниями доброты и любви». Во всяком случае, коли вы собрались плыть на корабле дураков, нехватка пассажиров вам не грозит!
– Но у нас явно нехватка мест! – возразил Данбар, неохотно сдвигаясь поближе к водителю.
– А! – воскликнул Питер. – Вот и указатель!
И он кивнул на дорожный указатель, где было написано: «Пламдейл (только для верховой езды)».
– Учитывая проходимость нашего малыша, – сказал Питер, – мы совладаем с этой тропой для верховой езды, а наши тюремщики не смогут догнать нас, пустившись в погоню на неповоротливом конвое из обычных машин.
Когда квадроцикл снова с ревом понесся по лесной тропе, восторг Данбара внезапно и безвозвратно испарился. Он понял, что нет смысла надеяться на Питера, для которого их бегство всего лишь пьяная эскапада, и уж тем более нечего надеяться на полоумную миссис Хэррод. Ему надо бежать в одиночку. Голые деревья с беспорядочно торчащими в разные стороны черными ветками представились ему схемой центральной нервной системы, охваченной неведомой болезнью – анатомическим эскизом людских страданий на фоне зимнего неба.
4
Флоренс засмотрелась на искрящиеся струи фонтана на пруду Центрального парка, и вместо того, чтобы восхититься их неукротимой энергией, она была заворожена силой притяжения, заставляющей потоки воды после краткого взлета тяжело падать вниз – так суровый отец пресекает вспышку радости ребенка строгим замечанием. Она раздвинула двери террасы и переступила порог гостиной. Она вышла на свежий воздух, чтобы спастись от жары, а теперь вернулась, спасаясь от холода. Скоро ей опять станет жарко. Ничего не помогало. Ничего не могло избавить ее от беспокойства. Не находя себе места после телефонного разговора с Эбигейл, она приехала в Нью-Йорк, чтобы напрямую спросить у сестер, где они спрятали отца. Но как только она приехала, обе сразу куда-то испарились, не перезванивали ей и не отвечали на ее электронные письма. Только Марк, презираемый и отвергнутый муж Эбигейл, остался в городе. Вчера она ему позвонила, но он понятия не имел, ни где Данбар, ни даже куда уехала Эбигейл.
– Они мне сообщили только, что Генри помещен в клинику где-то в Швейцарии, – сказала ему Флоренс.
– Ну, по крайней мере, можешь эту страну вычеркнуть, – заметил Марк и хрюкнул, желая издать нечто похожее на горький смешок. – Даже когда в этом нет необходимости, Эбби врет с особым вдохновением. Ты же знаешь: с ее точки зрения, говорить правду – значит проявлять слабость. А правда, грубо говоря, в том, что Генри либо в Швейцарии, либо нет, – но ложь потенциально бесконечна, поэтому она избавляет от того, чего эти девчонки боятся как огня: унылого однообразия.
– Наверное, ты прав.
– Не забывай, Фло, – воскликнул Марк, – как в детстве она ослабила постромки на твоей лошадке-качалке в надежде, что, когда ты сильно раскачаешься, ремешки лопнут, ты свалишься и свернешь себе шею.
– Ей тогда было непросто. Моя мать была с отцом, а ее мать…
– Вечно ты ее оправдываешь, – перебил Марк. – Я же с ней живу. Когда она в первый раз рассказала мне эту историю, я решил, она ждала, что я буду восхищен ее честностью или тем, как она преодолела пагубу своего трудного детства, а сейчас мне ясно: она просто хвасталась ранними признаками своего превосходства.
– Тогда что тебя заставляет оставаться с ней? – спросила Флоренс.
– Страх. Покончить с нашим браком должна она! Если же инициатором стану я, она найдет способ меня уничтожить.
Флоренс не нашлась что ответить. Их беседа завершилась уклончивым обещанием Марка помочь ей, но так, чтобы «самому не оказаться в психушке».
Услышав слово «психушка», которое Марк использовал как советский эвфемизм для изощренного способа лишения свободы, Флоренс сразу пожалела, что обратилась к своему безвольному шурину. Исчезновение отца заставило ее осознать невыносимую мысль, что, если он умрет до их примирения, ей останутся лишь воспоминания об их отношениях, прибитых взаимным разочарованием и недовольством, подобно падающим вниз струям фонтана в парке. Еще год назад отец в ней души не чаял, заставляя ее верить, что, соревнуясь с сестрами за его благосклонность, соревнуясь с советом директоров, соревнуясь с его друзьями и просителями, с сорока тысячами его сотрудников, она всегда будет побеждать, но стоило ей обронить, что она не хочет иметь ничего общего с семейным бизнесом и намерена уехать с Бенджамином и детьми в глушь Вайоминга и вести там «простую жизнь», Данбара обуял обычный для него приступ ярости – он вывел ее из совета директоров, вычеркнул ее имя из завещания и коварно исключил ее детей из числа благоприобретателей «Траста». Он счел ее равнодушие к бизнесу личным оскорблением, а также проявлением ее незрелости, которая со временем растворилась бы без следа в атмосфере самомнения, столь характерной для его организации, – то есть ощущения того, что история не только документируется, но и созидается его медиаимперией. Она понимала, что история – это нечто большее, чем веселая и тенденциозная версия новостей, но в основе ее отношений с Генри лежал вовсе не этот аргумент. Флоренс осознавала, что отец поступил с ней так жестоко, потому что ее независимость была им воспринята как отказ не только от его наследства, но и от своей роли быть для него живым напоминанием о матери. Она могла себе позволить быть независимой, главным образом, только потому, что была обожаемой дочерью, но такой властный собственник, как ее отец, не мог счесть ее самостоятельность за комплимент и не мог обезопасить себя от ошибки принять стяжательство ее сестер за дочернюю любовь.
Флоренс было шестнадцать, когда умерла ее мать. Потом долгое время она ощущала, как ее существование ужималось вокруг пустоты, оставшейся после матери. В то же самое время значение смерти матери бесконтрольно расширялось, пока не вобрало в себя объяснения смены настроений преподавателей, вкуса пищи, цвета травы на газоне. Очень медленно, после года эмоционального паралича, позабытые воспоминания о матери начали возвращаться к ней в снах и в разговорах с людьми, которые помнили любимые словечки Кэтрин, ее интонации, ее жесты. Мать вновь ожила в душе дочери. С Генри такого никогда не было. Его жена превратилась в застывшего идола, и Флоренс досталась забота увековечить ее душевные качества, которые он обожал. Это было то, к чему так привык Генри Данбар: слияние и поглощение, передача полномочий и ребрендинг. Произошло слияние живой Флоренс с призраком Кэтрин, которая в результате ребрендинга превратилась в компаньона, лучшего друга, добросердечную женщину и правопреемницу, чего так жаждала душа Данбара. И предпочтя мужа отцу, а своих детей – ближайшим кровным родственникам, она знала, как это выглядело в его глазах: как бессердечное разрушение последнего рубежа его обороны перед горьким осознанием того, что Кэтрин безвозвратно ушла. И зная темперамент отца, Флоренс даже не удивилась, что он решил обратить свое горе в ярость. Чего она не могла предвидеть, так это того, что он так долго будет противиться их примирению и что один из них скорее умрет, прежде чем они смогут достигнуть этого примирения. И даже когда отец метал громы и молнии и обзывал ее словами, которые она бы ему не простила никогда, если бы не считала эти вспышки гнева чем-то вроде приступов словесной эпилепсии, он отдавал себе отчет, что не может низвергнуть Флоренс в пропасть нищеты, коей она заслуживала. Хотя она и была, по меркам Данбара, нищенкой, денег у нее было довольно, чтобы не просить у него финансовой помощи. Она владела квартирой в Нью-Йорке, в которой сейчас находилась, она унаследовала деньги матери (которые, как он, проклиная свою бездумную щедрость, не уставал ей напоминать, она ему задолжала, как задолжала вообще все), и к тому же она была бенефициаром смежного трастового фонда, который он создал для своих детей и которым, как заверил его Уилсон, он не мог распоряжаться, как не мог исключить из него Флоренс. Она беспрекословно и не требуя возмещения вернула отцу свой пакет акций, унизив его своим бескорыстием.