– Ну, тогда ладно, – заметил Гэрри. – Но сначала изобрази Орсона Уэллса!
– Орсона Уэллса? – переспросил Питер, идеально копируя манеру речи своего персонажа. – Я не понимаю, что вы имеете в виду! – Он сделал два нетвердых шага назад, огляделся по сторонам, словно полагал, что великий актер где-то рядом, потом тяжело привалился к столу из нержавеющей стали.
– Только не спрашивай, что я хочу поесть, – продолжал он, имитируя характерные интонации орсон-уэллсовского Отелло, в которых мастерски соединились нежность любви и жажда мести. – Ведь тебе известно, что мне предписано есть! – Он сделал паузу и крикнул, вложив в крик всю горечь своего горя: – Рыбу на гриле!
[9]
– Рыбу на гриле, – усмехнулся Гэрри. – Он всегда знает, чем меня уесть!
– Орсону не разрешили бы насладиться одним из твоих восхитительных соусов, – заметил Питер, – потому что он сидел на диете. Это была цитата из его разговора с официантом ресторана в Лос-Анджелесе, где он обедал с Гором Видалом.
– Выходит, это кусок истории! – заметил Гэрри.
– Я расскажу тебе маленький секрет, Гэрри: все является историей! И в тот момент, когда ты это поймешь, ты тоже станешь историей. Сей знаменитый самозванец – «настоящее» – исчезает в когнитивном провале. Осторожно: провал! – крикнул Питер, точно кондуктор, предупреждающий пассажиров, что двери поезда закрываются.
– Прошу, не говори так! – взмолился Данбар, опершись о столешницу.
– Ну ладно, – сказал Гэрри, – выйди покури, а когда вернешься, изобрази мне Леонардо ди Каприо!
– Да ты прямо обложил меня налогом! – нахмурился Питер, подталкивая растерянного Данбара к выходу.
– Такова цена успеха, не так ли, Питер? – заметил Гэрри.
– По рукам! – выкрикнул Питер, повернув дверную ручку.
– Смотри, как бы он не обманул тебя, – предупредил Данбар, – не стоит платить налог по средней ставке больше семи процентов, если ты организуешь компанию.
– Возможно, – согласился Питер, доверху застегивая молнию куртки, когда волна холодного воздуха на пороге кухни задула тепло обратно в кухню. – Но я хочу, чтобы осталось больше семи процентов лечебницы, когда я дезорганизую всю нашу гоп-компанию – например, в результате автокатастрофы.
– У нас есть надежный водитель? – спросил Данбар, встревоженный наглядной картиной изувеченного тела, которая возникла в его воображении при слове «автокатастрофа». Он представил себе свое окровавленное тело среди покореженного металла и осколков стекла и стоящей в отдалении бригады «Cкорой помощи» – они рассматривали его налоговую декларацию и качали головами. Он внес недостаточно в Эксчекер
[10], он не выполнил свою часть общественного договора, он пожадничал, и теперь они собирались оставить его здесь – истечь кровью до смерти.
Питер приложил палец к губам и нахмурился.
Данбар вдруг вспомнил, что им предстоит сделать. Он мысленно улетел далеко-далеко. И почему он упомянул водителя? А вдруг он все испортил? Он почувствовал себя дураком, полным дураком. Его мать так же хмурилась на него – только так она и могла добиться от него того, что хотела. Он думал, что давно позабыл правило стыда, пока его недавние неурядицы не вскрыли старые штреки и штольни, давно заваленные обломками власти и богатства. И теперь взгляд Питера из-под нахмуренных бровей больно обжег его и заставил захотеть стать невидимым, как будто все прожитые им десятилетия, на протяжении которых он становился все более заметным, становился притчей во языцех, тем самым Генри Данбаром, были всего лишь помехой для куда более жгучего желания исчезнуть. Что же происходит? Как же он мог забыть себя? Его самоощущение оказалось таким хрупким и зависимым от внешних обстоятельств, что его «я» могло раствориться, как акварельный рисунок под дождем.
– Прости, прости! – взмолился он, следуя за Питером на воздух, опасаясь, что тот не позволит ему, старому дураку, пойти с ним. – Прости меня! Мне можно с тобой? Ты мне позволишь?
– Конечно, старичок, – ответил Питер. – Просто я не хочу, чтобы кто-нибудь вмешался в наши планы. В этом гулаге не любят, когда заключенные занижают свои доходы. Господи, ну и холодрыга. Нам бы не помешала машина с надежным водителем, но придется идти пешком. Камбрия в декабре – это что-то… люди сюда слетаются стаями поглазеть на здешние бури с градом. Стоячие места остались только на пике Скафелл.
Оба прошли мимо гигантских разноцветных баков для мусора по направлению к лесной тропинке, по которой можно было сбежать практически незаметно для посторонних глаз: она начиналась чуть ниже подъездной дороги к психиатрической лечебнице, ответвляясь от узкого проулка. Выйдя со двора, они увидели припаркованный у стены квадроцикл с ключом в замке зажигания.
– О сколь могучи ваши мысли, о властительный! – воскликнул Питер с эпическими интонациями, подражая закадровому голосу рассказчика. – Вначале была Мысля, и Мысля была Данбар, и Данбар замыслил машину, и вот возникла машина, и увидел Данбар, что это хорошо!
– Неужели я на самом деле это сделал? – не поверил Данбар, залезая на сиденье рядом с Питером. – А что бы случилось, если бы я придумал нечто плохое?
– Не парьтесь, Генри, это же не идеальная система: вы, к примеру, не явили миру надежного водителя. Никто еще не обвинял меня в том, что я могу считаться таковым, особенно если я превышу лимит потребления алкоголя, а я искренне надеюсь, что сегодня чуть попозже смогу превысить этот лимит по крайней мере двадцатикратно.
Мотор взревел, квадроцикл рванулся с места и помчался к лесу. Пока они тряслись по узкой ухабистой тропе, Питер, превратившись в автомобильного зануду, с мальчишеским энтузиазмом сыпал технической информацией, стараясь перекрыть рев двигателя, но Данбар его не слушал. Он размышлял о своих исключительных способностях. Он всегда подозревал, что обладает ими, но теперь, одной лишь силой мысли материализовав то самое средство передвижения, которое им требовалось для преодоления этой безжизненной пустыни, он впервые в этом убедился. Он ощутил, как волна судьбы, точно электрический разряд, пронзила его тело от темени до пят. Он закрыл глаза и насладился мгновением полной безмятежности. Он все вернет, и теперь, когда к нему вернулись былые силы, он накажет мерзких дочерей и оставит Флоренс свою империю. Он всегда знал, что ему следует любить всех детей одинаково, но не мог скрыть того факта, что именно Флоренс восхищала и радовала его больше других. Она унаследовала красоту матери, равно как и ее обезоруживающее обаяние. Просто молча слушая отца, Флоренс одним своим присутствием могла помочь ему высвободиться из пут необузданного темперамента, в которые он сам себя раз за разом загонял. Она никогда не прибегала к этому эффекту осознанно: это всегда происходило естественно – так при определенной температуре тает лед. Помимо ее добродетелей, он любил Флоренс просто потому, что она была дочерью Кэтрин, а Кэтрин была любовью всей его жизни, любовью, или, во всяком случае, образом любви, которую обессмертил ее уход, обезопасив эту любовь от увядания и привыкания, от повседневных сил, превращающих восхищение в терпимость, а терпимость – в раздражение. И теперь, в момент ясного осмысления последних событий, он осознал, что после гибели Кэтрин в автокатастрофе он потянулся к Флоренс слишком настойчиво, и это, возможно, и подстегнуло ее жажду независимости и ее решение не иметь ничего общего с его бизнесом. Но тогда он воспринял это лишь как ее отречение и как вторую личную утрату, в чем его убеждали другие дочери, которые всегда осуждали его фаворитизм и, не жалея усилий, пытались потрафить ему, имитируя его беспощадность и властность. Это они убедили его лишить Флоренс ее пакета акций и передать этот пакет им, лояльным дочерям, уважающим его достижения и намеренным продолжить его дело. Каким же он оказался слепцом! В каком-то смысле только теперь он ясно увидел, что Флоренс – единственная, в ком проявились его упрямство и его гордость. Она просто ушла и ни разу не усомнилась в своем выборе.