Но. Но. В вате бредятины то и дело попадались два-три слова, которые били ее током. Очень страшно. Он что-то про нее знал. И поэтому она его слушала. Как это началось? Пожалуй, где-то на десятый-одиннадцатый день. Он ворковал что-то про любовь – поезд в огне, поезд в окне, сломанные цветы, Джармуш, сломанные побеги, этот, как его – начал злиться, она тихо сказала: «Да-да, я понимаю, но тоже не помню, неважно»; Лилиан Гиш! – торжествующе прокричал он. – Лилиан! А ты сможешь ТАК улыбнуться? Сломано все, ты понимаешь, все? Да? Дааа! – И вдруг: – Наследники великих! Психопотомки!
И она вздрагивала.
…сидели вечером огромной компанией, как всегда. Не день рождения, не Новый год, а просто вечернее чаепитие, как у них это принято, человек на пятнадцать – только самые близкие. Преферанс. Все сидели в большой комнате, дымили. Эту комнату она знает наизусть, стоит закрыть глаза, она представляет: стол, очень красивая скатерть в желтых пятнах, тень от ободранного роскошного абажура, два черных комодика, заваленных барахлом, книги, книги по всем стенам, статуэтки, вазы, пожелтевшие карты на стенах; комната, куда ни плюнь, забита антиквариатом, под завязку. Перекошенный Поленов на единственном свободном от книг пятачке – сначала он ее раздражал, и она просила: можно я поправлю картину? – и Гелена ворчала в ответ: ты не сможешь, она тяжелая, у нее центр тяжести смещен, надо перевесить, а кто это будет делать? Полон дом мужиков, никто не может, что – я буду ее ворочать? Не буду и тебе не дам, пусть так висит, если никому дела нет.
А потом она привыкла. И каждый предмет интерьера встает у нее перед глазами – так можно знать только свое жилье. А эта квартира ей и впрямь родная.
И вот тогда кто-то, Ирка или Тоня Блохина, кто-то из них, приволок с собой какого-то потомка великого поэта-символиста, Бальмонта – не Бальмонта, черт знает… Какой-то давности и ветвистости наследника. Это было у них принято – вечно они все, и она тоже, кого-то в компанию притаскивали. Компания разбухала.
Потомок хватил коньяка, пару раз прицельно сострил, подсказал чего-то в преферанс и освоился.
– Ничего, милый такой, – осторожно сказала она Блохиной.
– Милый, – отозвалась та, – только манерный, не могу. Прицепился как репей. Полночи шагане-магане и не уходит. Куда мне его было девать?
Шутили, смеялись, вечер шел. Потомок парил и царил; сновал по квартире, громко восхищался, убегал в коридор звонить, тянул Блохину плясать; затем вдруг сел за стол, обвел всех сияющим взглядом и сказал: «Веселитесь? Ну-ну, резвитесь, милые мои. А я уж полчаса как газ на кухне открыл».
Ринулись на кухню – точно, газ из всех конфорок, мерзкий запах разливается.
Витька тогда этого наследника с лестницы спустил. Кроме всяких шуток – вышвырнул с довольно крутой винтовой лестницы. И тоже до сих пор у нее перед глазами эта лестница и пижонистый горе-террорист вверх тормашками.
В день ее рождения псих как будто решил сделать ей подарок. Он почти не орал и не рыдал. Очень спокойно, интимно, как будто сто лет знакомы, он спросил – ну как?
Она осторожно ответила – да все ничего.
– Да? Ну как это ты хорошо сказала! – обрадовался он. – Но знаешь, одна мысль у меня, одна такая… Почему она не бежала с ним? Гордость! Это адская ваша гордость! ооооооох, как я плюю! Я плюю на нее, понимаешь? Одноклеточные меркантилки! Только бы о своем и о своем. Вот почему так, ответь мне! Вот, допустим, отечество отцов-героев – ну, представила себе? И я буду эту вашу гордость свиномордскую проявлять? Да никогда! Да миру не вертеться просто! А вы-то, – тихо и горько прокричал он, – вы-то что же, ну?!
– Я думаю, это слабость, – ровным голосом отвечала она. – Это нужно простить.
– Простить?! – тут он уже ерничал, надо было осторожнее. – Хорошо. В с е п о н я л о н. Простить. Простить меркантилок, мягкотелок, субфибрилок. А н а р к о т и к о в? Тоже простить, скажешь? Уроки наркотиков, ты видишь, чувствуешь? Да, да, да.
И ее залихорадило, как лихорадило тогда.
Снимать нечего, нет сюжета, нет фактуры – она понимает это мгновенно, еще в аэропорту. Вроде бы так давно не была в Кабуле, так ждала, а снимать нечего. Все уже двести раз показано-рассказано. И делать тут нечего. И ничего не меняется вообще, сплошь выжженное небо, сплошь горелый песок. Афган, Афган, страна моя, и от песка страшно першит в горле. И жарко. Вязкий запах пота везде. И ее лихорадит, лихорадит. «Ю гот фивер», – говорит Хамид и предлагает ей воду – она мотает головой, вода в какой-то подозрительной баклажке неизвестного происхождения, это нельзя ни в коем случае. Проверенная вода в бутылке у нее есть, но в рюкзаке, и как же теперь за ней лезть? неловко. Как она ждала этой командировки – и что?
– Гоу эхед! – командует Хамид, шофер оборачивается, подмигивает, старый «хаммер» взревывает, как раллийный болид, она не успевает закрыть окно, глотает облако песка и заходится от кашля. Хамид бьет ее по спине и хохочет.
Йеее, бейби! Зай гезунд!
Суржик-пиджин-бастард-инглиш-идиш. Прекрасно. Замечательно.
Школа на горе Навабад – когда-то здесь была каменная крепость, а сейчас уже невозможно разобрать, что за обломки валяются в пыли, есть ли в них хоть какой-то интерес. На всякий случай она фотографирует и обломки, и каменные глыбы. Порывается подойти поближе и щелкнуть хотя бы школьное окно, но Хамид свирепо шипит и оттаскивает ее за локоть, довольно больно и бесцеремонно. Уонт трабл, э? Айайай. Уэйт.
Ее уже не бьет током от его прикосновения, как било в первый раз. Сейчас это просто мерная лихорадка, субфибрилка, включившаяся как только она увидела его в зале аэропорта, издалека. И его рука на ее плече или спине – ну что рука, ну еще одна волна жара.
Все было не то, что тогда, тогда было страшно, пару месяцев спустя после 11 сентября, упоение и холодок бежит за ворот постоянной опасности. А потом он. Как это было?
А теперь она просто уныло убеждается, что в нем сконцентрировалась ее жизнь. И делай что хочешь. Она так рвалась в эту командировку, так изнывала – ну что, все то же? или вдруг – отпустило? Прошло несколько лет, и наконец подвернулся идиотский повод: в кабульских школах ввели новый предмет – о вреде наркотиков. Она приехала («Надь, ты уверена, что это повод? Ты уверена, что там есть что снимать?»). Снимать нечего. С ней все то же – полная потеря личности, мерное сумасшествие, от которого она умрет.
Он трогает ее за рукав. Мальчики ушли, перерыв, после начнутся занятия девочек, можно идти разговаривать с учителями. Он трогает ее за рукав, и жар снова заливает ей глаза и живот.
Ольга ворвалась в квартиру как ураган и кинулась целоваться.
– Бабушка просила передать извинения, она тебя не поздравила вчера!
Надя подавилась саркастической шпилькой и спросила только: кофе будешь?
– Я, если честно, есть хочу!
– Нечего есть. Только картошка и кофе.