Если черт во мне – это я, то я справлюсь. Но черт – черт, я боюсь, не равен мне – у меня не хватило бы воображения на всю эту эклектическую ересь, что донимает меня. Пусть желтое марево – мое. Но этот замок – барочный вопль, эти готические песчаные шпили, эти античные химерки, швыряющие мне сверху шматы окровавленных почек – ох нет, это не я. Это дьявол мой. Одним словом, я прошу точного и твердого ответа – может ли человек, который был кучей тряпья, быть нормальным – целиком и полностью нормальным? Все думал сойти с ума, так надеялся – но не смог. Или?
Лило и лило, он встал и вышел на балкон. – Леш, там мокро! – крикнула Лора. Так был ли дьявол? Есть ли? Не вышло из меня алкоголика, наркомана не вышло, а вот псих, кажется… Залюбовался жизнью на грани, так оно удобно было, так на сердце хорошо ложилось – ну а при некотором таланте и пыли в глаза оно особенно славно работает: дескать, художник он замечательный, только очень, знаете, со странностями, ну и немудрено…
Вернулся в комнату и, перекрывая общий шум, провозгласил: Лорочка, давай чаю, что ли? Лора встрепенулась и закивала, началась какая-то суета вокруг грязных тарелок, племянник, вырвавшись из плена старших сестер, подполз к нему, приподнялся на коленях и дернул требовательно за штанину. Подхватив его на руки, Алеша прошелся по гостиной, что-то напевая, и скользнул взглядом по своей картинке на стене… той самой, которой Латифа начала сдуру восхищаться… Картинка эта…
Он тогда только вернулся с войны, и Мотька сдувал с него пылинки как мог, и терпел многое. В какой-то момент, желая привести Алешу в чувство, озверев от его выходок, он заорал: а ну-ка рисуй сейчас же! Ты архитектор, ты художник – ну-ка рисуй! – Едко и сладко улыбаясь, Алеша взял шариковую ручку и листочек: за десять минут он набросал адову картинку – террорист держит женщину, обнимая сзади за шею, приставив пистолет ей к виску; в него же в этот момент целятся еще двое. Черт бы его взял, Алешу: чистое хамство и спекуляция – но как нарисовал, скотина, какие лица у всех четверых, какое отчаяние, страсть, ненависть, как ходит кадык у террориста, который понимает, что со второго выстрела все будет кончено – все это шариковой ручкой за десять минут! Мотя в ярости порвал рисунок в клочки: «Ты обер-пошляк! Ты мне надоел со своим террором!» – потом страшно жалел, а Алеша над ним издевался («Прозевал, Математинька, произведение, своими руками уничтожил!»). – А ну-ка рисуй нормально! Натюрморт рисуй! – И швырнул в него банкой с гуашью, как сейчас помнится: капли на обоях остались.
И тогда Алеша на картонке набросал этих малых голландцев: стол, покрытый свежей скатертью, графин с гранатовым соком, лимон на тарелочке – и шкурка спиралью свешивается со стола, а сбоку – скелетик с мотиной рожей, сидит за столом, одной рукой подпер грустную башку, другой ковыряет наполовину очищенный гранат. И подпись – натюр-мотя… Мотя думал, злиться или хохотать, не выдержал, заржал, забрал картинку себе.
Неплохо сделано, хотя рука у него тогда была совсем неверная, и кое-где пропорция нарушена – но эта слишком здоровая скелетова лапища, вцепившаяся в гранат, даже хорошо, пожалуй, смотрится – нарочито. Да он в художники и не метил никогда – так, постмодерня все, игрушечки… Что же со мной такое, кто мне объяснит?
А они там что-то спорили такое про него – дурацкий разговор какой-то был, смешнейший, и вот про эту картинку, кстати же…
– Нету никакой возможности терпеть – в наше-то время! – вот эту вот шутейность паче прочего, ну правда же, невозможно, – это Лора, вполоборота, с кухни, разрезая пирог, воздев к потолку нож, перемазанный джемом. – Ну так вот в том-то и есть его смысл, – гудел Дитмар, – что декорация! Вспомогательность! И через это – вся сила! Мне трудно сказать по-русски! – Да-да, декоратор, – вступал Математик, – выполняет заказ. Казалось бы, формально, он свободен от своей воли – но это все, конечно, иллюзия. – Разговор опять ушел в русские дебри, Сандра наскоро что-то переводила хлопающей глазами Латифе, та перебивала: – Друзья мои! – Уже хорошо нагрузилась беленьким. – О чем мы вообще! Вот пример! Никаких декораций! Шик! Как сделано, дорогие мои! Какая пластика! Боль какая! Ирония! Горечь!
Шутейность паче прочего, ишь… Курьезность…
– Я думаю, – тихо сказала Сандра, – что художник всегда несет свою собственную правду. Вымысел… – она подбирала слова. – Преломление реальности… От него нельзя требовать правды, достоверности…
Вот дурочка.
Вечер плавно докатился до полной темени, зажгли свет, детей погнали спать, Латифа нацелилась на Дитмара и замышляла сепаратное продолжение; Тихонов с псом закемарили, пригревшись под торшером. Все стали потихоньку расходиться по домам.
Они вышли на улицу и побрели. Дождь вдруг прекратился, мокрая Рамбла, вся в фонариках и липких конфетках, источала идиотскую радость, кругом хихикали и толкались, зеленомордая женщина с клювом и в напудренном парике тянула из сумки бесконечную гирлянду фальшивых астр, заходились лаем заводные таксы. И да – там был балаган, бродячий цирк. Куролесили акробаты, эквилибрист валился на землю и ногами подкидывал бочонок с пивом, огнеглотатель-лилипут пожирал бенгальские огни, и какой-то достойный господин в цилиндрике громогласно вещал что-то трескучее, люди вокруг реготали. – Пойдем-ка! – Сандра тянула его прочь, но он назло оставался стоять и смотрел с легким презрением: это все даже сравнить было нельзя с гунаровским цирком. – Алеша, пойдем! – а он все стоял и стоял, и дождался: сначала клаксон заорал откуда-то издали, затем хохочущая толпа расступилась и пропустила бесноватый автомобильчик – попугайски пестрый. Автомобильчик, вихляя колесами на поворотах, лихо въехал на площадь и остановился; в желтой крыше вдруг открылся люк, и оттуда с криком salud! по пояс высунулся клоун – разлапистый такой, рыжий, с носом, самый обычный. В руке – дудка.
В этот момент Алеша перехватывает ее взгляд. Все бы ничего – если бы не этот ее взгляд, мгновенный ее взгляд на него, полный страха и сострадания. Все бы ничего, если бы не этот ее взгляд. А вот смотреть так на меня не надо, девочка. Не надо так на меня смотреть.
Ну в общем-то, он уже был готов.
Прощай, моя хорошая. Чудная моя.
И вот тогда он ушел навсегда, просто проводил ее до дому и ушел навсегда.
Надя, Алеша. Москва, 2007 год
Надя позвонила в свой день рождения, каким-то сухим голосом, очень быстро и нервно, он даже испугался.
– Привет, ты можешь говорить?
– Через час уйду, а пока могу… – осторожно произнес он, на ходу соображая, стоит ли ее поздравлять – он-то знал про ее день рождения, и у него даже был кое-какой план и договоренности – но стоит ли раньше времени?.. Не поздравил в первый момент – и кажется, к лучшему, она была очень на взводе.
– Часа мне вполне хватит. Послушай, ты совершенно был прав. Я имею в виду – когда мне позвонил. И у меня к тебе никаких претензий, я хочу, чтоб ты знал.
– Надя, – морщась, начал он, – мы с тобой уже двадцать раз…
– Не перебивай меня, не перебивай! – почти закричала она, и это было совсем неприятно и даже страшновато – что это с ней? Ему теперь всегда было за нее страшновато. – Не перебивай, я тебя очень прошу, умоляю! Дай мне сказать, это важно! Если уж ты имел смелость тогда мне позвонить, имей смелость и дальше говорить. – Это было чистое хамство и идиотизм, но он смолчал. – Так вот. Ты меня обвинил во лжи. Ты меня терроризировал, ты решил, что можешь мне таким образом мстить. Воля твоя. Но я хочу, чтобы ты знал. Пусть я сама во всем виновата. Я все наврала, я испугалась первой же пустяшной опасности, я ни дня… я… – кашель. – Я была… распущенная дура такая, мягкотелая субфибрильная дрянь я была… – Он хотел спросить: опять ты писательствуешь? Но она спохватилась сама: – Прости. Не то говорю. Я была нервная идиотка. Понимаешь, есть в жизни такие штуки, которые тебя никогда не оставят. Какой-то один сюжетик – и все повторяется, и повторяется, и повторяется, и ты все думаешь – сейчас я его переборю! Сейчас я себя преодолею. Это страшное заблуждение, оказывается, – а ведь, знаешь, я до сих пор надеюсь.