— Так ты…
Кивнула, стыдливо потупившись.
— Чё ж ты сразу… — он осекся.
А незнакомка, убого-гортанно подмемекивая, рассмеялась немым задушенным оскалом.
— Ладно, ладно, это ничего. Подумаешь. Главное — слышишь. (Какая грудь!). Ты же слышишь?
Закивала. Вновь вытащила сигарету. Прикурила себе, белые пальцы потряхивало. Сделала неуверенный шаг с оттяжкой, глядя на него по-собачьи чуткими, полными сомнений глазами: не передумал?
— Всё нормально, нормально, правда. Я — Никита. Никита меня зовут.
— Ыы-аа…
— Ия?
— Ыы-аа…
— Ира?
Тряхнула чёлкой.
Репейник выдержал ускорения и торможения, они шли уже прогулочно, как бы не чужие, без нервных галопов. С пьяной головы, машинально, Никита начал что-то спрашивать, забыв, что она безъязыкая, и на минуту охватила растерянность — о чём можно говорить с немой? О чём можно молчать с немой? Молчание с немой хуже, чем насмешка, оскорбление. Наверное, как недоласканные словом дети, готовы слушать и слушать, только говори. Видел, она украдкой робко улыбалась: самой интересно, как выпутается, решит задачку. Если женщины ближе к природе, немые — она и есть. Будешь биться с такой, пытаться постичь, разгадать, а она в ответ — только мерцать отстраненно-призрачно, словно далёкая рощица трепетными листочками. Максимум — промычит бурёнкой, забредшей на опушку этой самой рощицы. О чём же?
Попробовал по-акынски — что Хоста швыряла к глазам, о том и пел. Получалось неуклюже-паточное глупое изложение: город у моря в послезакатный час; и постепенно он съехал на то, на что каждый рано или поздно съезжает, ведя вынужденный монолог — о себе. Рядом цокало уютное, отзывчиво-кивающее молчание, с невозможными для такой осиной стати формами, и в какой-то момент Растёбин поймал себя на мысли, что, ведя путаный, сбивчивый рассказ, начал ей почти исповедоваться, как язычник — каменной тёплой деве. Ведь не прервёт, вслух не осудит, впустит в себя все твои слова, глупой приторной восторженностью не обмажет, и вряд ли сбежит — немая, одинокая… кому нужна? Сама, блин, природа.
Какой-то парк с политыми лунным светом лавками. Выболтался, выбряцал все сокровенное…
— Девятнадцать, а чего от жизни хочу, не знаю, понимаешь? И вообще, в девятнадцать — девственник…ха-ха-ха…
Иссяк.
Смотрела подтрунивающе. То, что нужно. Схватил ее и повалил на лавку. Пихала в ребра, отталкивала, мычала. Впился в сухие жёсткие губы, смял их, и неумело языком — к гладким стиснутым зубам. Вывернулась, царапнув ему щёку серьгой. Притянул опять с силой; пробившись сквозь копны, нашел ртом ухо: «Знаю, чего хочу — тебя, Ира».
Замерла. Податливо обмякла. Что-то промычала, показывая на сумочку: дай, мол, с плеча сниму.
— Да-да…
Сняла, отложила. Сомкнув ноги, машинально натянула на коленки юбочку. Разгладила блузку — от груди как от печки пыхало. Никита протянул руку, коснулся громады. Голову закружило: не веря, гладил упругий тряпичный вал. Высвободил одну из блузки, приник губами. Пальцы скользким зигзагом ушли под юбку. Тягучий, глухой стон. Девушка судорожно выгнулась, схватила его за затылок, прижала губы к своим, — уже мягким, липким, отзывчивым. Сипела загнанно, потом отпрянула, вскочила с лавки; рывком, нетерпеливо стащила до колен, как кожуру, его брюки с плавками; одноного подпрыгивая на туфле, выпуталась из трусиков — повисли на щиколотке белым скрученным силком — надвинулась и оседлала. Толчок, ещё один, и ещё — жадный, проламывающий в сладкую темь. Замычали слитно — две глухонемые, выскользнувшие на миг из своего одиночества, души. Прижалась пульсирующим животом, обвила руками, задышала в висок. Одиночество вновь схлопнулось. Обождал, пока утихнет, перекатил её, обмякшую. Вернул кожуру, застегнулся, недевственник, и, ткнувшись губами в прохладный затылок, сбежал.
Шатался до рассвета по хостинскому пляжу, и, кроме фантома горячки, дрожи, осклизлого сумбура, плоть которых осталась виться змеиным клубком, там, выше, в безымянном с сальными лавками парке, не помнил и не понял ничего.
Ян, грустный, курил на приступке крыльца. Увидев его, стёр сонной улыбкой печаль.
— Половой инстинкт явился причиной самоволки?
Растёбин подошёл, сел рядом. В пройме деревьев — небо серой казарменной стеной с тёмно-серым бордюром моря.
— Как погуляли, юноша?
— Тебя искал. Где был-то?
— А я — Катюху.
— Нашёл?
— Уехала красна девица в Красную Поляну. Оттуда.
Стена запламенела. Ян докурил, кивнул на море.
— Солнце какое-то нерусское сегодня.
— В смысле?
— Квадрат квадратом.
И точно, в рваных лоскутах тумана восходил раскалённый квадрат.
— Спать? — Ян отбросил бычок.
— Надо бы.
Встали, и тут сзади — позгалёвский хохот.
— Кра-са-ва! Чё со спиной-то?
— А чё?
— К какой лавке приклеился? Или приклеили? Сымай майку, полосатик. Ну, котяра, искал он!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Всплытие
Шипяще-ворсисто, как из пыльных глубин советской древности, в сон пробился марш физкультурников. Гимнасты в белых трико бодрой колонной сходили с кремлёвской брусчатки прямо в стекляху. Конским аллюром забрасывая колени, выстроились на матрасах. Принялись мускулистыми телами громоздить пирамиду.
— Рота, подъём! — проорал дурным голосом выспавшийся за всех троих Мурзянов.
— Выруби скворечник! — Ян глухо кричал из-под подушки.
— Меньше шляться надо! Подъём!
— Убааавь, — жалобно стонал каптри.
— Никак нельзя! Ручка громкости не предусмотрена! Гантели ждут!
— Из розетки! Вытащи её из розетки!
— Где вас, сук, носило? Хотите в комендатуру?!
Верхние попрыгали с плеч нижних, и физкультурники принялись за другую фигуру, названия которой Никита не знал. Потом пошли акробатические этюды. Подброс, сальто; пришитые улыбки держались мёртво на задорных лицах.
— Шляются… я как дурак, сиди — думай: забрали их, нет?
Упражнение «ласточка» — это Никита знал. Фигура «звёздочка» — тоже. Марш вдруг обвалился, и белые трико белым дымом затянуло обратно в пыльное сито радиоточки.
— Спасибо, тащ мичман.
— «…ращение руководства страны к советскому народу».
— Б***дь, Мурзянов, издеваешься?! Встану — на голову тебе надену!
— «В связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачёвым Михаилом Сергеевичем…»
— А я что?! Оно само!
— «…в целях защиты жизненно важных интересов народа и граждан Союза Советских Социалистических…»