Облитый глазурью пота атомник ковылял в хвосте экскурсии. Выглядел в последние дни не очень. Только курево и «Солнцедар», «Солнцедар» и курево. Остановился, мучимый раздумьями: идти дальше, нет? Свернул с дорожки, пошёл к бамбуковой рощице, мимо магнолий, размазывая майкой пот по лицу. Тяжело, меж высоких суставчатых стеблей, залёг. Группа поднялась ещё метров на пятьдесят, и дендрарий упёрся в узорчатую чугунную ограду; впереди — шоссе с мелькающими машинами.
Слава богу, сейчас — вниз, и ведро воды, — блаженно представил Растёбин.
— Прошу в подземный переход, нас ждет жемчужина сочинского дендрария — верхний парк.
Выпаренные жарой силы были на исходе; Никита тоже откололся, пошел к Позгалёву. Лёг рядом под бамбуковую переливчатую сень. С Яна даже в тени лило в три ручья, осунувшийся был, вялый. Челюсти и скулы лезли остро. Нос стал хищный, видел Никита, — почти как у отца.
— Чего с тобой?
— Призвучала мне эта комариха. Погано от жары. Переел, я видать, витамина Д.
— Газировки? Там внизу кафе. Могу сгонять.
— Всё равно спускаться. Пошли.
Сидели под зонтиком, ждали Мишу с Мурзяновым, отпаиваясь минералкой. Ян понемногу пришёл в себя.
— Не в службу… возьми пива, — протянул Никите смятый рубль.
— Хуже не будет?
— Уже некуда хуже.
Никита принес ему жигулёвского. Каптри сделал пару мелких глотков, посидел, прислушиваясь к себе. Поднялся, отошёл не спеша к кустикам, аккуратно блеванул.
Возвратясь, развалился на стуле; как ни в чём не бывало закурил.
— Жара ни при чем, — траванулся. Говорил же, не надо было пива…
— Путём все, штабной. Кондиция. Ну что, где эти ботаники?
Вечером Яна опять полоскало, хотели идти за Верочкой, но Позгалёв гневно пресёк их заботу.
— Вас кто просит?! От докторов местных и так мутит. Съел чё-нибудь. Пустяки, оклемаюсь.
— Ел-то когда последний раз? Курятина одна и бормотуха. Закусывай, что ли. Голодовку объявил? — Алик сейчас напоминал заботливую женушку.
— Не надо, мать вашу, никого! Проблююсь, утром буду как огурец.
Дельфинятина
Не соврал, на рассвете был огурцом: у глаз — недужная зеленца, но вроде посвежей, покрепче, чем вчера; на втором дыхании — бодрый. Встал ни свет, ни заря, сходил на пляж, окунулся. Мичмана ещё досыпали, а он, воскресший после моря, на бедрах — полотенце, сидел меланхолично за столиком; напротив — «Солнцедар», по которому — звонкий цокот ногтя.
— Кому утреннюю? — улыбка усталого зеленого змия.
— Не выблевался? — Алик крутил пальцем у виска.
— До дна, аж черпаком царапаю. Балласт продут, аппетит нагулян, готов съесть быка… Ещё и ваши порции подмету. Ну, кому политуры? — опять звенел ногтем.
Грянула маршем физкультурников радиоточка, и Ян, демонстрируя возрождённую крепь, схватив в руки по табуретке, начал тягать их, как гантели.
— Чтоб Позгалёв окочурился?! Держите шире! Позгалёв непотопляемый! Вас еще на этих табуретках прокатит! Щас у Катюхи в барокамере догонюсь, буду как новенький!
Завтрак Ян смолотил, искря промеж коленвального хода челюстей прибаутками, комплиментами Верочке, жадно поглядывая на соседские миски. Взвинчивал себя до прежнего бесшабашного, неунывающего Позгалёва, которому все трын-трава, Ахун по плечо, черноморская лужа по колено. У него почти получалось. Если б не жухлые подглазья — напротив куражился прежний, с разогнанным реактором, атомник.
— Веруня, омлет — зачёт, благодарность пищеблоку. А от меня — лобызашки.
Заключал хрупкую в мохнаторукие объятия, чмокал в щёчку.
— На физиотерапию не забыли?
— Как же. Скажи Лебедеву, пусть готовит свою пыточную. Будем бить рекорды. Все их предохранители на фиг повышибаем. А потом — на Ахун. Помните, черти, — обернулся к чертям, — сегодня — главная экскурсия? Караб-караб по-настоящему делать будем. Старикан-то нас кинул.
— Главное — не надорвись, — сбивал позгалёвский пыл Мурзянов, — смотри-ка, раздухарился, вчера только в лежку…
— И вот с этими нытиками, Веруня, мне живи.
Подводники отправились вышибать предохранители. Никита вспомнил, что с приезда, затянутый в субмаринный видяевский омут, так и не удосужился открыть Рембо.
Пять непереведенных стихов из сборника «Une saison en enfer» — «Одно лето в аду», — прихваченного в качестве ликвидатора курортной скуки, лежали, забытые, на дне сумки. Вытащил из-под маек-трусов лиловую книжицу — смотреть по пятому разу Ван Дамма сил не осталось, — спустился к морю. За разделительной сеткой, пляж «Звезды» плескал брызгами детского смеха, нервными окриками-свистками мамаш, а здесь было почти идиллически тихо.
Расстелил полотенце, лёг, открыл книжицу. Год назад, когда он только подступался, казалось, сложностей не возникнет. Нет рифмы, нет её тесных объятий; головой об её углы не бьёшься, и в мягкие её тупики не тычешься.
Первый коротенький стишок его вдохновил. Потом начались настоящие муки: сумбур Рембо, совершая сверхзвуковую возгонку, оборачивался конструкцией высшего порядка, неуловимой логикой нейронных скачков гения, почище любых рифм. Но если проник, схватил нерв музыки, ждала награда — увидеть полотно глазами букв. Изумлялся: в пятнадцать лет всё знал человек — люди до унылого здравы, оттого и несчастны — куют каркасы своих идей по лекалам рифмованного стиха, где свобода — всегда красивая себя самой имитация. Весь беспросвет бытия — по этой причине. Проще биться головами об углы, сажать себе шишки, шатаясь лабиринтом, обитым бархатными обманками сквозного тупика. Выбраться, похоже, не дано, чуткое здравомыслие на страже. Сам никуда не дёрнусь из мягких углов — где-нибудь завалиться, спать и грезить городом Солнца.
Стих № 2 домучил его перед самым отлётом:
«Белые высаживаются на берег. Пушечный выстрел! Надо покориться обряду крещенья, одеваться, работать. Сердцу нанесён смертельный удар… А за спинами конкистадоров — Европа, где участь сынков из хорошей семьи — досрочный гроб, сверкающий блестками и слезами».
«Anticipe» — «досрочный» можно заменить на «premature» — «преждевременный».
По акватории бегал катерок с лыжником, взвизгивал и мешал. Человечка мотало, как осу на нитке. Банда чаек кружила рядом. Говорят, унесённых в море эти стервятники не щадят: начинают с глаз, — вспомнил Растёбин однажды что-то такое о чайках услышанное.
Накрылся книжкой; многоглазые строчки смотрели из темноты. Потом кто-то позвал:
— Никита! Ни-ки-та!
Сквозь сеть, — оказывается, тут слоновья дыра, — лез Майков. На голове — маска с подвижным рогом дыхательной трубки. Запутался, — бултых! — исчез под водой; барахтаясь, всплыл, начал выгребать. Мокрые космы крысиным хвостиком на плече, с седой дорожкой пузико, сочащийся нейлоновый мешочек узких плавок, крепенькие короткие ноги. Косолапо, вразвалку, пробрался по камням. Авоськи с книгами впервые не было.