Саша вспомнил, и ему стало грустно. Оказывается, девушка уже три года как эмигрировала в Германию. На ней был модный шелковый костюм, легкие босоножки и славянская радость. На Саше — старый кардиган, щетина и маска еврейской грусти. Она удивлялась, что его задерживают в Риге, и хвалила Мюнхен. Саша пил водку и говорил про обстоятельства. Все было не так. Говорить, что уедешь в Америку — символ призрачного благополучия. Чем дольше говоришь, тем быстрее чувствуешь себя наполовину счастливым. Статус беженца приравнивался к ореолу мученика. Да воздастся тем, кто страдал!
Алекс страдал. За эти пять лет он попал в аварию, подхватил гонорею и сменил три места работы. Имя он тоже заблаговременно сменил. Но не в паспорте. Просил, чтобы все его звали Алексом. Один раз я заметил, что Македонский был Александром, но не просил делать обрезание имени. Саша ответил:
— Папа Македонского был Филиппом Вторым, маму звали Олимпиада, с детства его воспитывал Аристотель. Моего отца зовут Герц, маму — Роза, воспитывали меня в обычной советской школе. Я слишком мал для того, чтобы зваться Александром…
После встречи Алекса с девушкой прошло еще три года. Вся Рига спрашивала, почему Саша не уехал. Спрашивали даже незнакомые люди. Кого-то он избил. За любопытство и прозвучавшую в голосе иронию. Усомниться в страданиях — значит оскорбить. И Саша уехал. Оскорбленным, а значит, готовым доказать. Вещизму он не поклонялся. Багаж его был в основном духовным. Книги, пара антикварных канделябров покойной бабули, три ее же кольца и брошь… Подставки для свечей отобрали на таможне, кольца с брошью — тоже, без церемоний. Еще и пожурили, мол, нехорошо, товарищ, народное добро вывозить. Он попытался возмутиться, сказал, что это бабушкино. Ему ответили по-еврейски: «А бабушка что, бабушка не народ?» Саша ответил, что бабушка покойница, но дальше спорить не стал.
Из Америки Саша обещал писать. Договорились, что хотя бы полуправду. Хорошо устроившиеся эмигранты не пишут вообще. Или раз в квартал. У них на это просто нет времени. Они вкалывают. Те, кто живет в районе с африканоидами, отгружают письма мешками. Типичный пример — письмо друзьям:
Здравствуйте, родные! Вы не представляете, как мы прекрасно устроились. У нас все fine. Нам дали собственный дом с green газоном, хорошую машину, и, главное, мы свободны…
Дом — это лачуга, в которой было бы стыдно жить даже дяде Тому. Газон — green, но пластмассовый. Босиком лучше не ходить, порежешься. За машиной с озверевшими лицами давно гоняются утилизаторы. Про свободу они не врут. Безработные в Штатах свободны безгранично. А слово «дали» в Америке применимо только к церкви и нищим. Все остальное — за деньги.
…Жору обещали взять на работу по специальности, то есть врачом. Я housewife, то есть домохозяйка. Здесь это модно. Сенечка ходит в очень хорошую школу, а мама получает большую пенсию.
Жору возьмут на работу только после того, как он сдаст экзамен. Чтобы сдать экзамен, нужно выучиться на врача заново. Это лет семь. Семь лет Жора будет учиться, потом еще столько же искать место. Далее — пенсия. Хаусвайф для семьи эмигрантов непозволительная роскошь, лишний рот. Лишние рты в Штатах не в моде. Лишний рот — это как тяжелораненый на линии фронта.
Сеня ходит в школу, где сразу после входа стоит металлоискатель и дежурит коп. Справа от Сени за партой грустит мальчик, которого нельзя различить в ночи. Слева — девочка лимонного цвета с глазенками не шире английской булавки. Мама, то есть бабушка Сени, готовится к парализации и получает шестьсот баксов, на которые живет вся семья. Паралич — как финал ячейки. Ну, еще пособия.
…Вы просто обязаны поскорее оформить документы. Здесь реальная сказка. Медлить ни в коем случае нельзя. Вы будете нам всю жизнь благодарны. Нам без вас плохо. Наш вам kiss and love.
Вот, пожалуйста: обязаны! Океан разделяет, а все равно обязаны. Про сказки вообще бред. Сказки не бывают реальными. Вернее, бывают, но только плохие. «Медлить нельзя» — по Ильичу. Промедление смерти подобно. Кажется, у него было так… Жаль, его послушали. Нужно было чуточку подождать.
И вот она, истина: им плохо! Не «без вас плохо», а просто хреново! Оказаться в дерьме в одиночку — всегда тяжело. Выбираться не получается, значит, нужно кого-то затащить. Если компания — весело бывает даже в трясине. Под «kiss and love» обычно сердечко — признак начала деградации и синтетического вкуса.
В конверте — фотографии. Вся семья улыбается на фоне чужого «Крайслера». Сидит за пустым столом в дорогом ресторане. Позирует на фоне входа в дорогой кинотеатр с афишей больного стенокардией Шварценеггера. Если купят билеты в кино, семья будет неделю жить впроголодь…
Писать по-другому они не имеют права. В американском языке есть слово «looser». Им обозначают неудачников. Кажется, его даже не нужно переводить на русский. Луза. Попасть. В бильярде это очко, в Штатах — проигрыш. В Штатах нельзя говорить, что ты «лузер». По тебе начнут ходить. Даже не так. Через тебя начнут переступать. Переступают через лужи, небольшие препятствия и мертвецов. Если по тебе ходят — не все потеряно: тебя замечают, есть шанс озлобиться, подняться и дать сдачи.
Те, кто пишут такие письма, хорошо усвоили одно: всегда надо говорить «fine». Врать даже в письмах друзьям. Я просил Сашу не писать мне таких писем. Я не верю в истории в стиле fine…
Первую эпистолу я выудил из ящика месяцев через пять.
Привет, Мишка! Видишь, как. В Риге называл тебя Майклом, а отсюда пишу — Мишка. Я уже ненавижу эту страну, эти целлулоидные рожи и этот гребаный повсеместный fine! Очень много театра. Не город, а самодеятельные подмостки. Здесь у всех надо спрашивать: «Как дела?» А мне по хер, как у них дела. Но спрашивать надо. Здесь это первая норма приличия, символ хорошего воспитания. Не спросишь «как дела», они не обидятся, но затаят. И все отвечают: fine! Даже онкологические и спидоносцы. Видел двоих. Не то печень отваливается, не то мозги. По-моему, когда они подходят к гробу на похоронах, то не прощаются, а, наклонившись, спрашивают: «How are you?» И мне кажется, что покойник шепчет: «Fine».
Нет, я никого еще не похоронил. Некого. Просто часто бываю на местном кладбище. Это самое спокойное местечко в городе. Стиль выдержан. Прямоугольные кусты, незамусоренные дорожки, арабов с латиносами нет. Здесь тоже шоу — тихое и неяркое. Но похороны лишены индивидуальности. Вот возьми наши гробы: красные, черные, белые, с рюшечками, даже с фольгой, у некоторых из-за брака не закрывается крышка, они дивно скрипят, веночки — хоть на дверь в Рождество вешай! Я понимаю, что убожество. Но глаз не замыливает. Увидишь — и хочется жить, отдавая зачастую фальшивые почести ушедшему… Здесь — сплошное лакированное дерево. Дерево хоронят в дереве. О надгробьях не говорю. Могильный инкубатор. Гранит и фамилии. На пять квадратных метров — по шесть одинаковых фамилий. Как выглядел покойник — знают только близкие, фотки не в моде… У наших плакальщиц голоса, не уступающие Зыкиной. Здесь плачут тихо, не навзрыд. Здесь плачут в жилетку. И не только евреи… Не подумай, что я собрался умирать. Просто благодаря таким экскурсиям отвлекаюсь от суеты.