Он, так же как и вчера, внимательно смотрел на меня.
Шерсть у него была мокрая от росы. И задняя часть его туловища была, как периной, укрыта туманом, и от этого видимая половина волка выглядела неестественно и фантастично.
Морда у этого полуволка была тоже мокрая, как будто бы он безутешно долго плакал. И в слезных впадинах, у глаз, держались огромные чистые капли росы.
Комаришки-подлецы, неизвестно откуда взявшиеся в такой прохладе, спешили навампириться (вам пир, вернее, им был пир) и плотно облепили морду волка. Особенно там, где шерсть была совсем короткой и гладкой.
«Вот так всегда, стоит только сильному упасть – всякая дрянь, всякая мелочь пузатая из щелей повылазит».
И эта дикая несправедливость: то, что правит бал мошкара, пользуясь тем, что связаны лапы у сильного зверя; и то, что зверь не может теперь справиться даже с комаром, вернее, с комарихой, сосущей его кровь – вызывала жуткую тоску и ярость – до рези в животе.
«Лучше б ему умереть!»
Волк не вздрогнул и не отвел от меня глаз, когда я сбоку подошел к нему вплотную.
(Туман рассеивался, поднимаясь теперь быстро к вершинам неподвижных деревьев.)
Зрачки его были, как темный глубокий колодец…
Нож у меня был очень острый, но я все равно боялся волка.
«Не очеловечиваю ли я его – в лучшем смысле этого слова. Не приписал ли я ему несуществующие чувства. Может быть, у него все проще и жестче – страшнее потому?..»
Наверное, из-за этих сомнений я и не доверял волку. (И простое дело казалось мне невыполнимым.)
Я накинул на волка старый, вытертый уже, овчинный тулуп, которым укрывался ночью, и навалился на него всем телом, чувствуя упругость его бока. Помню, мелькнула еще нелепая мысль: «Волк в овечьей шкуре», да из Крылова вспомнилось: «Ты сер, а я, приятель, сед»…
Нож у меня был очень острый… Он мигом разрезал веревки. Рука почти не чувствовала их сопротивления.
И волк лежал, как будто на закланье – тихо и покорно.
И только его глазное яблоко – белое с голубизной и с красными прожилками – страшно выворачивалось зрачком ко мне, пытаясь включить меня в свое поле зрения.
Последнюю веревку – так же быстро и резко, как на лапах, – я резанул за головой у волка. (Это она удерживала в его пасти палку.) И сразу отскочил вместе с тулупом, прикрываясь им, как щитом, и держа нож наготове.
Мое сердце билось в грудную клетку, как колот о кедрину: «Ух, ух, ух!»
И мне казалось, что этот гулкий звук, который отдавался у меня в ушах и голове, может разбудить охотников и собак.
Волк, все еще с палкой в зубах, «улыбаясь» (не с первого раза), встал на лапы-костыли. И тут же просел на них. Лапы подгибались, не держали его.
«Неужели удрать не сможет!» – острее ножа вошла в сознание мысль. И ужаснула: «Значит, бесполезно все!.. И ничего назад вернуть нельзя! Ведь я же не смогу связать его обратно», – с какой-то безнадежностью подумал я. И больше всего мне тогда захотелось вернуться на полчаса назад: когда я спал в зимовье, а волк лежал здесь, на поляне, связанный…
Я не успел додумать – он поднялся снова на неуверенные, восковые ноги и как-то боком, скашивая глаз в мою сторону, попытался прыгнуть… от меня.
Не смог.
«Не смог! Но не тащить же мне его, в самом деле, до леса!»
Пополз. Потом поднялся опять. Передними лапами, как застрявшую в пасти и надоевшую кость, вытолкнул свою «узду».
Засеменил, с трудом, неумело и спотыкаясь, как ребенок, который учится ходить. К краю поляны. К лесу. И – скрылся в редком уже тумане, как растворился в нем.
Я перевел дух. И побрел в зимовье…
И опять было ощущение, что все случившееся лишь привиделось, пригрезилось, что не было ничего этого на самом деле. Уж больно спокойное, чистое утро начиналось. И только по той легкости, которая образовалась в груди, можно было понять, что все было явью, потому что, когда волк уходил, мне казалось, что с ним уходят от меня и из меня и боль его, и унижения недавние, осевшие в душе моей какой-то мутью.
* * *
Охотники проснулись поздно. (Утро уже разыгралось вовсю.)
Собаки – раньше. Они стали поскуливать тихонечко и в дверь скрестись, просясь из зимовья; и я выпустил их.
Они освежили свои мочевые точки. Потом стали мотаться по поляне, часто подбегая и обнюхивая то место, где еще недавно лежал волк. Вертели во все стороны головами, изображая свою занятость и важность события. Радостно виляли хвостами, подбегая к краю поляны – к тому месту, куда он ушел (казалось, они были рады тому, что волка на поляне уже нет), – дыбили шерсть на загривке, суетились больше меры, вслушивались замерев, всматривались в сумрак леса…
Один только Цезарь не принимал участия в общей суматохе.
Он не спеша, важно вышагивая и припадая на сухую ногу, подошел к тому месту, где лежал волк. Очень осторожно и как-то недоверчиво обнюхал землю. Покрутился на месте, как будто искал оброненную кость. Потом остановился и – долго, с удовольствием, сладко жмурясь на утреннее солнце над гольцом, задрав заднюю лапу, мочился, освежая свою вчерашнюю мочевую точку, которую он оставил прямо на морде волка…
Он не суетился, не изображал ни занятости, ни растерянности, потому что для него этот вопрос с волком был вопросом решенным. Решенным раз и навсегда.
Покончив со своим ритуальным делом, он повертел мордой из стороны в сторону: «ловя ветер»; вытер ее культей и здоровой лапой, сев на свой хвост. Потом неторопливо подошел к костру и лег возле него, уронив тяжелую голову на вытянутые передние лапы. И стал не мигая глядеть на огонь.
Он знал, что сделал все, что мог, и делать ему на сей раз больше нечего…
Я вскипятил на костре воду. И заварил покрепче чай.
И все это время Цезарь лежал неподвижно, уставясь в костер. Так неподвижно, как может лишь смертельно уставшее существо…
* * *
Егерь молча и угрюмо, морщась, – видимо, со вчерашнего у него болела голова – покрутил в руках кусок веревки, внимательно посмотрел на ровный срез и бросил обрезок в костер, от которого сразу потянуло противным запахом горящей пластмассы.
Это была прочная капроновая веревка. Но я же говорил, что нож у меня был очень острый…
Так же молча егерь взял из моих рук кружку с чаем.
Я тоже молчал. Врать, что волк как-то сам перегрыз веревки (или это сделала волчица) и скрылся (такую версию придумал я вначале), не имело смысла – ведь все равно в нее никто бы не поверил. Все трое были опытными охотниками…
* * *
Мы молча попили чаю. И молча шли потом до самого поселка.
Собаки виновато семенили за спиной, опустив головы и не мышкуя по сторонам, будто чуяли в молчании угрозу. Один только Цезарь бежал впереди равнодушно-спокойный.