Утром Серегу привезли из морга и намечалось перевезти гроб с телом из Иркутска в Большие Коты. Он так любил это место, деревеньку эту при жизни, что не хотел даже после смерти разлучаться с ней.
Ближе к полудню случился ливень.
В доме по-прежнему было тихо, безжизненно. Казалось, что там никого нет.
Мы – семь парней – втиснулись в «запорожец», надеясь, что ливень внезапный, недолог. Но, скорее всего, потому, что любому из нас тягостно было войти в этот «пустой», «мертвый» дом.
Откуда-то появилась бутылка водки и апельсин. Апельсин достался мне, за рулем я не пью.
Стакана не нашлось, и ребята пили из горлышка. Говорили почему-то вполголоса.
Дождь шуршал, стекая по стеклам, ударяя по крыше. Булькала водка.
– За Серегу. – Буль, буль, буль…
Пауза. Слова. И снова – буль, буль, буль…
В машине было тепло и уютно. Нам всем было очень тесно и очень хорошо. Ведь мы так давно не собирались вместе. Стекла в машине от нашего дыхания запотели, и мы оказались как будто отрезанными от всего остального мира.
Водка пилась. Разговор расходился. Говорили уже не вполголоса.
– Как же все-таки это случилось? Ведь он так понимал Байкал.
– Серега совершил как минимум четыре ошибки, несмотря на весь свой опыт: первая – нельзя было выходить в море в такую погоду. Это основная ошибка. Из нее вытекают уже остальные. Нельзя было натягивать тент. При натянутом тенте теряется ощущение пространства, а если еще и стекло отпотеет, то вообще ничего не видно, как сейчас в машине, будто туман кто приклеил с обратной стороны, как мокрую вату. Третья – у него был слишком мощный мотор, и он не всегда сбрасывал обороты, а это при таком вале очень опасно, так как разворачивает лодку боком к волне и норовит опрокинуть. Четвертая – нельзя брать с собой попутчика, если рискуешь и сам.
Я только тогда и узнал, что с Серегой был еще кто-то.
Появилась вторая бутылка водки.
– …Когда мы их нашли, парня вообще замыло на берегу мелкой галькой. Одна спина только виднелась и кисть руки, а лицо, как подушка, разбухло. Куски тента лежали рядом, изодранные так, будто их сто лет жулькало о скалы…
– …В такую волну идешь – ощущение, как в водяном колодце. Вода кругом. Сверху только кусочек неба…
– …Сереге-то еще повезло – его не похлестало сильно. И руки у него были вдоль тела. Видимо, он сам выбрался на берег. Если бы не скала, наверное, смог бы еще проползти несколько метров.
– Может, сердце остановилось от переохлаждения?
– Да нет, экспертиза показала, что «смерть наступила в результате заполнения легких водой».
– …И одновременно любопытство какое-то и затаенная радость, что не тебя сейчас привезли из морга…
Я подумал, что смерть приносит не только горе, но и, по-видимому, какое-то обновление.
Я смотрел на ребят. Слушал их. И чувствовал, что и нас самих, и мысли наши как будто кто-то поскоблил и облагородил. И в то же время видел, что не только у меня, но и у большинства здесь сидящих проклевывается, как росточек сквозь асфальт, непонятная тихая, скорбная радость.
В машине стало как будто просторнее и уютнее.
Дождь кончился внезапно. Парило. Пар поднимался от травы, от машины, от крыш.
Из дома на нетвердых ногах вышел какой-то улыбающийся – при ближайшем рассмотрении хмельной – человек и пригласил в дом всех, кто поедет «сопроводить тело в последнюю обитель».
Ребята отклеивались друг от друга, вытискивались из машины, шли к дому, сбивая влагу с травы. И там, где они проходили, она начинала сочиться яркой зеленью и распрямлялась, а рядом – стояла седая, от влаги, и капли алмазно блестели на ней.
Вышедший из дома мужичок понес на вытянутых над головой руках крышку гроба. Он как будто прикрывался ею от уже прошедшего дождя.
– Ну вот и крышка… – сказал мой товарищ, с которым мы остались вдвоем в машине. Ему в тот день нужно было улетать во Владивосток, и он тоже не присутствовал на похоронах.
Мы поехали по затопленным ливнем иркутским улицам.
Возле бывшего Знаменского монастыря, расположенного на берегу Ангары, на асфальтированной стоянке, мокро черневшей возле ослепительно-белой стены, огораживающей собор, стояло несколько «потных», блестящих стеклами на солнце автобусов «Интурист».
Я остановил машину на стоянке.
Мы прошли через церковный садик, мимо могил: декабриста Бесчастного (Владимиръ Александровичъ Бесчаснов умеръ 11 октября 1859 г. 58 лѣтъ), российского Колумба Шелехова («Поставила сiе надгробие въ память почтенному и добродетельному Супругу горестная вдова съ пролитиемъ горячихъ слезъ и съ сокрушенным вздыханиемъ ко Господу». «Вот это жена! » – подумал я, – «Супруга и Господа ставит в один ряд. Обоих пишет с заглавной буквы»), Трубецкой («Здесь похоронена жена Декабриста С. П. Трубецкого, – видимо, надпись на металлической плите сделана не так давно, ибо писано шрифтом привычным, – Екатерина Ивановна ум. 11 октября (“И Бесчаснов одиннадцатого. И тоже поздней осенью. Тоскливая пора”) 1854 г. и их дети Никита, Владимир, София». На надгробьях детей – надписи старинные, по камню. Невольно начинаю высчитывать, сколько они прожили на свете. Младенец Никита Трубецкой – три года, Владимир – год, София – тоже год.
Мы миновали ухоженный дворик и вошли в полумрак церкви. Шла служба. Сам Владыка Иркутский и Ангарский вел ее.
– …Смертью смерть поправ… – хорошо поставленный рокочущий бас Вадима гудел под сводами храма.
Купив две тонких восковых свечи, мы спросили у старушки, торговавшей ими, к какой иконе ставят за упокой.
– К распятию, ребятки. Он за всех за нас страдал. К распятию…
Наверное, ни я, ни мой друг по-настоящему не верили в Бога. Потому что мы оба были испорчены высшим биологическим образованием. Но такая светлая скорбь пробудилась в нас в полумраке этого храма.
Так дивно пел хор.
Так таинственно в свете свечей мерцали серебряные и медные оклады (многие из которых вполне могли принадлежать прекрасной работе Леонтия Харвинского – серебряных и медных дел мастера семнадцатого века, жившего в Иркутске), что душа томилась и просилась ввысь.
Сначала под церковный купол, в нарисованное там звездное небо, а потом, может быть…
Нет. Увы. Быть не может, нашептывал разум. Хоть и известно, что «ум – всегда в дураках у сердца».
Старушка указала нам на огромное распятие, возле которого ставили за упокой.
Там было несколько свечей. Иные уже догорали. Их огоньки судорожно трепетали в последних конвульсиях, бросая неровные тени на нижнюю часть темного креста.
Белокурая высокая иностранка – лет двадцати, вся в фотоаппаратах и фирменных наклейках – стояла перед распятием, держа в руке такую же тонкую, как у меня, свечу. Она прикрывала язычок пламени ладонью, и ладонь ее от этого просвечивала малиновым светом, как на известной картине Брюллова «Несостоявшееся свидание». Она была серьезна (такие сосредоточенно-серьезные лица у молодых людей я помню по польским костелам Варшавы, Шецина, Торуни, Граньска). Ее волосы были туго заплетены в упругие косы. Она была не то норвежка, не то финка, вся джинсовая, а на ногах какие-то легкие белые «тапочки», кольнувшие меня вдруг воспоминанием о Томе. Она была старше Томы лет на пять, хотя родилась лет на пятнадцать, наверное, позже. Кое в чем она даже внешне напоминала мне Тому. Худенькая, белокурая, с таким же точеным профилем. Бледности только не было – жизнерадостный румянец играл во всю щеку.