Затвердил он не менее того, что местечко Пинчов, где жили Велепольские, называлось, еще при Олесницких, Польскими Афинами. Все это он затвердил и воображал, что в Польше нет других таких магнатов, как они и их род. Такие понятия, пышная, истинно аристократическая обстановка жизни, эти княжеские приемы, звонки, швейцары, доклады, гербы, куда ни сунься; это мелкое шляхетство, а иногда и не очень мелкое, падавшее до ног на огромном пространстве вокруг; баловство и нежность родителей, не чаявших, что называется, в сыне и души, родителей гордых и важных: все это имело сильное влияние на молодого Велепольского. Он вырос надменным, холодным аристократом с ухватками феодальных времен. Его высокомерие не знало границ. Он только и думал о том, как бы выставиться ярче, грандиознее, забрать в свои руки все, решительно все, везде и во всем первенствовать. По образованию, которое было окончено в Берлинском университете, ему действительно не представлялось соперников в гуляющей, кутящей с юных лет аристократии Польши. Но по значению, по богатству был соперник, и не один. Прежде всего стояли поперек горла Замойские, с их необъятными имениями. Один Замойский, как уже известно читателям, был владелец ординации, самой древней в Польше, ор-динации, не знавшей потрясений и захватывавшей чуть не целый уезд. Было чему позавидовать! Предок этого Замойского даже пустил в ход самое слово «ординация», начав им свое «завещание» относительно земель, полученных их родом от короля Владислава Локетка.
Бог ведает, с каких пор столкнулись между собой эти два туза Польши, Замойские и Велепольские, и образовалось две партии, питавшие друг к другу родовое, наследственное нерасположение. Мы употребляем самое мягкое слово. А что собственно кипело и клокотало в груди тех и других, при их взаимных встречах, этого не выскажешь никаким словом. Это становится понятно без всяких слов только тогда, когда немного поживешь в Польше и вглядишься в быт поляков, в эти соприкосновения партий.
Конечно, значительные средства играют важную роль в жизни. Ставши как следует на ноги, маркиз Александр Велепольский бросился восстановлять свой разрушенный разными историческими обстоятельствами майорат; бросился ретиво, горячо. Сил было очень много — самых свежих, необыкновенных сил. Надо было куда-нибудь их девать, тратить; а другой деятельности не представлялось.
Права свои на целость майората маркиз основывал на том, что продажа половины была совершена незаконно, при помощи кривых путей и интриг.
Другая сторона, владевшая отошедшей частью ординации Мышковских, утверждала, что продажа совершилась правильно: ибо в то время действовал в стране кодекс Наполеона, не допускающий ординации или майоратов.
Марк Александр проиграл первый процесс в уездном городе Кельцах. Это было в двадцатых годах текущего столетия. Но так как маркиз принадлежал к личностям, которые не смущаются от встречаемых препятствий, напротив, приобретают новую энергию и силу, подобно тому, как ядро, катившееся тихо, ударясь о камень, подпрыгивает и опять летит, и ревет, и разрушает все по дороге: маркиз перенес процесс в Варшавский кассационный суд.
Странное дело: уже в это время образовалось в массе какое-то раздражение против маркиза, кажется, ничего особенного не сделавшего никому, даже мало известного. Но существуют люди, которых не любят с пелен; так точно, как существуют другие, которых все любят, так вот, ни с того ни с сего, а любят. Маркиза не любили. И он не только не думал о том, как бы исправить это, установить лучшие отношения к обществу, — он, что ни дальше, облекался пущей броней необщительности и презрения ко всему окружающему, пуще морозил взглядом и приемами всех, кто хотя мало приближался к этим арктическим странам, где, кроме вьюг и вековечных льдов, никогда ничего не видали.
Уже его называли сутягой и крючком, и где же? — в земле сутяг, где всякая муха знает-перезнает, каким образом заводится тяжба и что такое за чин реент; где всякий, разговаривая с вами, так и смотрит, чтоб вы его как-нибудь не спроцессовали. Не два-три процесса, даже и не двадцать и не тридцать, веденные маркизом с разными лицами, а что-то другое не прощали ему его соотечественники, и это другое лежало для него непереступаемым порогом во всю «его жизнь, куда бы он ни шел, что бы ни предпринимал и как бы чист пред всеми, по-видимому, ни был… А нас это другое избавило от многих бед. Зала Варшавского кассационного суда в последнее, заключительное заседание, когда дело тяжущихся сторон должно было решиться так или иначе, оделась (по свидетельству бывших там) каким-то гробовым сумраком; все притихли как в могиле, лишь только стал говорить маркиз, и показалось, что он выиграет. Ни звука, ни взгляда сочувствия! Напротив, когда повел речь его противник, приходившийся ему каким-то родственником, старик довольно преклонных лет, все оживились. Каждое обыкновенное слово производило выгодное для говорившего впечатление. Под конец старик, может быть, просто от слабости нервов, заплакал: это обстоятельство было его победой. Судьи и публика были потрясены неимоверно. Велепольский опять проиграл и хотел было перенести дело в Сенат, но что-то воспрепятствовало: кажется, неспокойное состояние края, минута, в которую более или менее было почувствовано всеми и каждым, что теперь надо отложить частные ссоры и процессы и начать процесс общий, крупный, такого рода, где все поляки должны представить одну тяжущуюся единицу, а правительство — другую. Маркиз Александр никогда не был прочь от таких процессов. Грянул 1830 год. Когда альфа аристократического круга Польши, граф Андрей Замойский, был отправлен революционным правительством с известным уже читателю дипломатическим поручением в Вену, — омега того же кружка, противоположный полюс, маркиз Александр Велепольский поехал с таким же поручением в Лондон. Это случилось несколько поздно. Поручение не имело успеха по той простой причине, что мы — взяли Варшаву
[131].
Не столько неосторожный, как его соперник, явившийся сейчас же после революции, как ни в чем не бывало, в варшавских салонах, — Велепольский перебрался из Лондона сперва в Дрезден, а потом в свое Радомское имение, где в тишине предался наукам. Говорили даже, будто бы он употребил все меры, чтоб уничтожить следы ноты, поданной им Лондонскому кабинету. В самом деле, эта нота стала теперь очень редким экземпляром
.
Тяжелая пышность приемов, совершенно городские порядки сельского палаца Велепольских и сорокаградусный мороз, окружавший особу хозяина, не слишком располагали соседей к посещениям. В палаце было очень тихо, работать никто не мешал.
В числе избранников, без страха переступавших высокие пороги маркиза, был один его сосед, Константин Свид-зинский, человек редкого ума и образования, посвятивший всю свою жизнь на собирание отечественных древностей всякого рода. Велепольский называл его даже другом. Насколько это было искренно, бог знает. По крайней мере, немногие слыхали от Велепольского и так произносимое имя друга, как оно произносилось для Свидзинского.
На берегу Ниды, в виду бывших Польских Афин, друзья прислушивались со стесненным сердцем, как военная диктатура ломала кости недавним либеральным учреждениям края. Факт падения республики, располагавшей превосходной стотысячной армией и большими капиталами, владевшей всеми крепостями, был очень ярок и не мог не говорить умным людям, хотя и горячим, но белой, консервативной закваски, не мог не говорить им самым красноречивым образом о тщете всех будущих вооруженных сопротивлений. Если проигран такой бой, такой момент, какого уже не будет, — что же все другие, с мизерными армиями из косарей, сшитыми на живую нитку? Спокойное благоразумие требовало иных приемов от польского патриота, ведение иного заговора, где всякая мысль о столкновении в ратном поле должна быть отвергнута как утопическая, безумная. Что такое выработалось из бесед друзей на берегу Ниды и выработалось ли что, этого мы не знаем. Все, что может быть видно глазам историка сквозь туман минувшего, это усиленное собирание друзьями всего замечательного по части отечественных древностей, что могло влиять на воспитание народа и поддержку его духа в грядущем. Больше ничего нельзя было тогда делать и замышлять. Грозная фигура, в Георгиевской звезде, шагала и по тихим берегам Ниды, заглядывая во все ущелья…