— Наверно, — сказал мистер Кадахи, и голос его напрягся, словно телефонный кабель, как туго перевязанный куль. — Наверно, я извиняюсь за то, что машинка была сломана до того, как ты мне ее дал.
— Одолжил.
— Чего?
— Я одолжил тебе газонокосилку.
— Конечно, профессор.
— Стало быть, она оказалась не настолько сломана, чтобы ею невозможно было подстричь пару камней, или как?
— Я же сказал тебе: не стриг я, мля, никаких, на хер, камней!
— Не смей сквернословить в моем сарае!
— Это был участок Уолта Уилмера до того, как ты сюда переехал. Я тут своими руками помогал ему все обустраивать.
— Теперь это мой сарай.
— Уолта Уилмера.
— Насрать на Уолта Уилмера.
— Уолт Уилмер был хороший человек. Он погиб на посту, стоя на страже порядка в нашем сообществе.
— Он был ужратым постовым регулировщиком. Его жена его же и переехала.
— Он стоял на страже порядка в нашем сообществе.
— Я не понимаю, что это означает.
— Как бы не так, еврейчик.
— Блядь, ты перешел, на хер, все границы, Кадахи.
— Эй, не сквернословь в своем сарае, жидок!
На драку было не похоже. Звучало там все, как автомобильная авария или старый водевиль. Я представил, как наши отцы в клетчатых костюмах, идиотски ухмыляясь, катаются дуэтом по сцене в огнях рампы.
— Эй, Джимбо, ты не знаешь, это не яма на дороге?
— Не вижу никакой ямы, Чарли, я думаю, это просто свежая крааааааскаааа…
Потом стали раздаваться такие звуки, будто рядом с нашими отцами появилось что-то еще — может, клыкастое и бешеное, прикованное к полу. Что-то громыхало, колотило, похоже, бочку с граблями раскручивали в воздухе, и все эти барашковые гайки и шайбы, все четвертьдюймовые винты высыпались, словно сокровище домашнего ремонта, которое раньше охранял дракон, вся эта дребедень скользила, каталась, скатывалась в новую хренотень, переворачивая ее, снося с места, а под всем этим грохотом зарождался новый звук — медленное, сдавленное биение, будто наши отцы сражались за более крепкую и жуткую хватку на полу, за лучшие захваты, которыми удобнее переломить позвоночник, полные инфернальные нельсоны, и каждый скользил, напрягался, выкручивался, чтобы отвоевать что-нибудь, нанести смертельный удар, который так и не случился. Просто глухо грохнуло, потом еще раз, тяжелое сопение, стоны.
Кадахи подставил руки, я скользнул на ступеньку кедом, подтянулся. И успел кое-что углядеть, до того как его пальцы — еще не те агрегаты для метания ядер, которыми они станут, — расцепились. Наши отцы подпирали дощатую стенку, глаза закрыты, рубашки разорваны, костяшки пальцев сбиты, кровь, мешаясь с потом, оставляла на щеках извилистые дорожки. Они были похожи на знаменитую фотографию войны — какой-то ньюсвичный разворот благородных недругов. Они потирали себе плечи, проверяли шеи, осторожно прикусывали разбитые губы.
— Кто победил? — прошептал Кадахи.
Кадахи не видел то, что видел я. Для него все еще было как «мой-отец-сможет-побороть-твоего», на самом деле — понятное, часть протокола, факт, но я увидел их вместе в этих руинах: все разворочено, перевернуто, весь порядок убит, весь пол усеян обломками, грабли, лопаты и тяпки свалены в кучу, будто здесь подавили крестьянское восстание, — это видение меняло все. Там сейчас стояли новые люди.
И нам надо было стать новыми мальчишками.
— Никто не победил, — сказал я.
— Что значит, никто не победил?
— Тс-с-с, — сказал я.
Мы слышали их сквозь дерево сарая.
— Господи, Джим, — сказал мой отец, — прости.
— Не знал, что ты на такое способен, Чарли.
— Господи, Джим.
— Давненько не приходилось мне так размяться.
— Моя первая драка.
— Без балды? У тебя неплохо получилось, Чарли. Ты настоящий маньяк.
— А я еще считал себя пацифистом. Ну, знаешь, которые против войны.
— Гадство, да, война — это срань.
— Мы все животные, Джим.
— Не бери в голову, старина. Ты был не настолько хорош. Я бы мог надрать тебе задницу, если б до этого дошло. И сейчас могу.
— А ты здоровый, Джим. Большой Джим.
— Большой Джим Кадахи. Весь большой. Большой везде, где надо.
— Кто бы спорил.
— Без балды. Спроси свою жену.
— Я спросил.
— Бля.
— Все в порядке, Джим.
— Вот дерьмо. И что она сказала? Ох, бля.
— Забудь об этом, Джим.
— Вот так вот?
— Вот так вот.
— Ты настоящий мужик, Чарли, гораздо лучше меня.
— Вообще-то нет. А ну давай посмотрим.
— Что?
— Давай посмотрим.
— Эй, остынь, приятель.
— Нет, правда, давай посмотрим на большие причиндалы Большого Джима.
— Вот теперь я действительно тебя отделаю как следует.
— Хочешь посмотреть на мой?
— Какого черта?
— Нет, правда.
— Правда?
— Правда.
— Тогда ты тоже.
— Тогда я тоже.
— Не пожалеешь.
— Я всегда жалею.
Мы еще немного послушали — шарканье ботинок, расстегивание пуговиц. Мы слушали, но не слышали ничего. Потом мы услышали кое-что. Вообще-то оно ничего не значило. Просто, видимо, пара мужчин искала хоть какой-то лучик света в кромешной тьме. Просто пара мужчин, между которыми не было ничего общего — только четыре руки и два члена.
Я взглянул на Кадахи.
Теперь наша дружба должна была стать крепче прежнего или вовсе скиснуть.
— Кто-то победил, — сказал Кадахи.
— Нет, — ответил я, — это была ничья.
Теперь я шел по дорожкам кладбища, тыкался везде, искал камень Кадахи. Рядом с зарослями сорняков я заметил каменный саркофаг, на котором было написано «Киппельман». Я положил на него пару нейлоновых роз. Кадахи был большим поклонником искусственных цветов, искусственных зубов, искусственных мехов.
— Все божьи твари гниют, — говорил он.
Рядом с розами я положил карточку.
«Киппельман, — написал я на ней, — пожалуйста, подержи за Кадахи».
Я поехал на запад, в горах снял номер в мотеле «Лэндвью Инн».
— В прежние времена мы были настоящей гостиницей, — сказала женщина, которую я оторвал от тарелки с тушеной капустой, когда блямкнул в колокольчик. — Теперь мы всего лишь мотель, но нам нравится историческая значимость нашего прошлого. Аарон Бэрр переспал здесь с дамочкой.
[30] Надолго вы к нам?