Я не откладывал ничего на потом, я просто делал все это, просто и тупо делал. Вечный дождь разрушения. Вечная тьма. Ты видишь слишком много и не можешь увидеть ничего. Уступаешь свою прекрасную жену своему кузену — или солнцу. Плодишь хулиганов. А может, ты старик в больнице, который благодарит Лосей, черных детишек, жмет на кнопку, все жмет и жмет, а девушка никак не приходит.
Вот и все, хорошие мои.
Пилятство.
— Ты не передумал уходить? — спросил Генрих.
— Нет, — ответил я.
— Он говорит, нет, — сказал Генрих.
Я услышал за спиной какой-то шум. Кто-то оттеснял меня в грязь. Кто-то совал мою голову в рукав.
— Подожди, — услышал я голос Генриха.
Резинки цеплялись за шею, за уши.
— Что вы делаете?
— Нотти, смотри как забавно он выглядит с бородой.
Нэпертон стоял рядом со мной, пока я раздевался.
— Хорошо бы у нас была спецовка, — сказал он. — Раньше у нас была спецовка. Понятия не имею, куда она подевалась. Ты видишь что-нибудь через капюшон? Скажи правду.
— Нет, — ответил я.
Что-то резко ударило меня под коленку.
— Не могу винить тебя за честность.
Я повалился на тростник.
Ты когда-нибудь видел эти фотографии Чета Гевары, когда его изрешетили пулями в фарш?
— Че, — сказал я.
— Что?
— Че Гевара.
— Я не о нем говорю.
— Это часть процесса воспитания?
— Это пустая болтовня, — сказал Нэпертон. — Вставай.
Он завел мои руки за столб, поддернул запястья. Я услышал шуршание тростника — новая пара сапог.
— Дальше я сам, Нотти, — сказал Генрих. — Лучше езжай, пока пробок нет.
— Ага.
Я висел, сосал капюшон, слушал, как Генрих слоняется по хижине. Он двигался спокойно и методично, как сосед за стенкой воскресным вечером. Жестяные кастрюли, слабый стук причудливых крюков. Я слышал, как Генрих ворошит угли, раскладывает что-то по земле — может, брезент, — сверху бросает что-то, судя по звуку — сумку с какими-то железками.
— Во времена бубонной чумы такие штуки очень любили, — сказал Генрих. — «Потрошитель груди». Название говорит само за себя, я так думаю. Или «Уздечка». Что-то вроде скобы для проколотого языка — усмирять сварливых кумушек. «Груша». Входит в задницу гладко, поднимается наверх и открывается в простате. Жалко, что у нас нет «Иудиной Колыбели», но ее хрен установишь.
— Что ты собираешься со мной делать? — спросил я.
— Иудина Колыбель. Похоже на название рок-группы.
— Не надо, — сказал я. — Пожалуйста.
— Что не надо?
— Пожалуйста, — повторил я.
В хижине стало жарко, как в топке.
— «Фаланга», — сказал Генрих. — Мне нравится это слово. Фаланга. Это когда бьют по пяткам. «Субмарино» — это пытка водой, тебя практически топят. В Уругвае такое очень любят, я там был. Один парень в Гарварде или где-то там еще проводил исследование: брал обычных людей, домохозяек, студентов и велел им шокировать кого-нибудь в соседней комнате. У него были актеры, которые притворялись, что умирают. И большинство набирало обороты. С криками, с мольбами. Что ты об этом думаешь?
— Доктор прописал.
— Именно, — сказал Генрих. — Но тут все дело в лишениях. В наше время это самое главное. Лишить света, воздуха, сна, еды, воды. Или одна еда. Сухая. Несвежий арахис. Несвежие соленые галеты. Лишить воды. Пересыхает в горле. Или столкни человека с завязанными глазами с вертолета. Откуда ему знать, что он всего в метре от земли? Его ломает комплекс эмоций при падении. Техника примерно такова. Это целое искусство. Заставь кого-нибудь стоять много дней подряд. В ногах собираются жидкости. Поверь мне, ты не можешь представить себе боль. Ты не можешь представить себе эти жидкости. Дело уже не в том, чтобы мучить тело. Дело в том, чтобы поместить объект в такие условия, когда тело мучает объект. Предает его. Понимаешь разницу? Ее сложно понять.
— Не так уж и сложно.
— Ты сложный человек. Как вам понравилось завтра? Я видел это на рекламных щитах, когда мы возили на продажу сырную пасту. Я всегда говорил: «Ведь пишет же кто-то эту чушь».
— Я.
— Да, ты.
— Так дело в этом?
— В чем?
— В лишениях?
— Нет, — сказал Генрих. — Тебя и так уже лишили всего.
То, что он делал со мной потом, он делал очень долго. Может, иногда он делал это теми инструментами, о которых рассказывал, — теми, с брезента, этим антиквариатом, крючьями, штырями и клещами, я слышал, как он вытаскивает их из огня. А иногда он делал это руками. Перерывы были мучительнее всего. Слишком долго висел запах горелого мяса.
Я вырубался, возвращался к пульсации полузабытья. Капюшон соскальзывал, и я видел какие-то части комнаты. Генрих стоял в углу на коленях, держа в руках старый армейский телефон с рукояткой магнето. Затем прицепил к нему провода и потащил их туда, где висел я.
— Стив, — сказал он. — Я думаю, ты заслужил право на телефонный звонок.
Он вернулся в угол и начал крутить рукоятку.
Я пришел в себя рядом с потухшим огнем, наручники с меня срезали. В ботинке лежала записка: «Добро пожаловать в мир Саморожденных Людей. P.S. Учитывая твое состояние, ты освобождаешься от дежурства по кухне до конца недели».
Я выбрался из хижины, несколько раз упал, сбегая с холма, ободрал все щиколотки о корни и камни. Мои кости издавали мягкие, шуршащие шумы. Чтобы дышать, пришлось высморкать кровь из носа.
У ворот стоял Олд Голд. Он вытащил нож и, судя по выражению лица, уже торжествующе представлял себе, как выглядит моя поджелудочная железа.
— Пришел составить мне компанию? — спросил он.
— Я иду в эти ворота, Голд.
— Моя работа — остановить тебя.
— Это честно, — сказал я. — Но ты должен помнить вот о чем. Мне терять нечего. Я клинический случай. Ну как, ничего нигде не отозвалось?
— Ребята, которым и вправду нечего терять, просто идут вперед и делают то, что им нужно, Стив. И совершенно точно не толкают по этому поводу речей.
— Ладно, — сказал я. — А что, если я забуду о воротах? Что, если я пойду через лес?
— Тогда нормально, — ответил Олд Голд. — Мой пост тут, у ворот.
— Благослови тебя господь за твой пост, — сказал я.
Я срезал путь, обойдя столовую, и через заросли ядовитого сумаха вылез на дорогу. Теперь все раны покроются сыпью. Ну а почему бы и нет? Какая бесчеловечность скупится на сыпь? Я постоял за воротами, посмотрел на территорию, на тупой конус горы Искупления, которая поднималась над ним. Я так и не понял, что вылечит меня — болезнь или лекарство. И вряд ли узнаю. Я увидел, как Олд Голд молотит кулаками по воротам. Девяносто семь. Девяносто восемь.