Никогда, клянется он себе, никогда больше. Но на следующий день он убирает ее клетку, и тигрица кажется ему почти застенчивой, она нежится в лучах солнца, и он думает, что ее кокетливые взгляды, и эти ленивые движения лапами по гладкому животу, и то, как сексуально тянется слюна с ее клыков, может, она… ну, это только ощущение, но, может быть, таким образом она признает их свидания, а может, кто знает, даже одобряет их! «Почему нет?» — думает смотритель — я это для притчи, на самом-то деле ни один человек не может сказать, что думает другой, в особенности тот, которого не существует. Но все же, черт возьми, почему нет. Ведь их любовь запретна и в ее царстве, так ведь? И, может быть, это кажется ей захватывающим.
Но смотритель все же соблюдает осторожность, поэтому на следующую ночь он приходит к ее клетке с двойной дозой транквилизаторов. Он целится в тигрицу, в ее великолепный зад, но понимает, что не может нажать на курок. Он содрогается, представляя себе шок от иглы, пробивающей ее шкуру. Ему страшно думать о том, какая злоба проступит у нее на морде, когда вся эта химия попадет в кровь и заставит ее постепенно отключиться.
«Теперь мы любовники, — думает смотритель, — мы доверяем друг другу. Ну, или, по крайней мере, не проверяем друг друга». Так что наш зверолюб выбрасывает ружье, сбрасывает униформу и входит в клетку, вооруженный только выдающейся неземной тумесценцией. Вы знаете, что такое тумесценция?
— Тумессенция! — крикнул Олд Голд. — Это ж стояк!
— И ничто иное, юный Аврам, — сказал Генрих. — Ничего более. Итак, у нас есть мистер Одинокий Зоофил, вооруженный исключительно своим притчеобразным метафорическим стояком, и он смотрит на предмет своей любви, на притягательную, оделенную жестокостью тигрицу. «Иди к папочке», — воркует он… Но идет ли тигрица к папочке? Подчиняется ли она папочкиной прихоти? Бля, да нет же! Тигрица прыгает! Тигрица атакует! Эта стерва выпускает ему кишки наружу!
И смотритель лежит, истекая кровью, и видит свой член, свою тумессенцию, если хотите, эту маленькую бледную фитюльку, исчезающую в пасти его когтистой подруги.
«За что?» — стонет смотритель. Но, корчась там, в углу клетки, он вспоминает всем известный древний прогон про лягушку и скорпиона — не то чтоб очень непохожий случай вероломства — и вдруг он прекрасно понимает, за что.
— Это басня в басне! — сказал Олд Голд.
— Авраам Коул-младший Голд, у нас тут есть ребята из колледжа, так они явно глупее тебя. Ты прав, черт возьми. Басни в баснях. Колесики в колесиках. Таков путь к мудрости. И к безумию. Но вернемся к нашей истории. Смотритель вспоминает этот самый рассказик про лягушку и скорпиона, или про тарантула и тритона, или саламандру, неважно. И смотритель, умирающая тряпичная кукла, в состоянии, которое тевтонцы называют der Todeskampf,
[10] говорит: «Я понимаю, любовь моя, я понимаю, почему ты так поступила. Потому что ты тигрица. Так ведь?»
А большая кошка плотоядно на него щерится, взгляд недвусмысленный, глаза — как монеты темного царства. Вам нравится? Монеты темного царства. Я еще шлифую эту метафору. В любом случае тигрица смотрит на него, на умирающего смотрителя, она опускает на него свой уничижительный взгляд.
«Слушай, придурок, — говорит она, — тот факт, что я тигрица, никакого отношения к делу не имеет. Ты просто зажал хорошую дозу».
Я рассмеялся. Сложно было понять, стоило ли. Видимо, не стоило.
— Люди, — сказал Генрих. — Хочу представить вам вновь прибывшего. Его зовут Стив. Встань, Стив.
— Я Стив, — сказал я и встал.
Я ждал приветствий, объятий, звона бубенцов.
Никто не сказал ни слова.
— Я Стив, — сказал я. — Условно Стив. И я умираю от чего-то. Никто не знает, что это, но оно меня убивает. Я не хочу умирать. Вот, наверное, и все. Спасибо.
— Сядь, Стив, — сказал Генрих.
Трубайт дернул меня на землю.
— Похуже видали, — прошептал он.
— Ну вот, — сказал Генрих. — Условно Стив. Условный человек, который боится услышать правду. По мне, так жалкое зрелище.
— Эй! — воскликнул я.
— Что — эй?
— Когда вы уже кончите с этим дерьмом?
— Вопрос в том, — ответил Генрих, — когда ты уже с ним начнешь? Или вот еще: кто ты такой?
— Я это я, — сказал я, копируя вяканье Олда Голда.
— Еще нет, ты — не оно. Ты не дерьмо.
Я едва осознавал весь остаток встречи, моего первого Первого Зова. Что-то говорили про недозволенные речи на трансопажити, про предварительное расписание следующей доставки сырной пасты, пару замечаний об уточнении расписания дежурств. Парень по имени Лем — тот, который спорил с матерью, — был уличен в нарушении правил общины. Генрих вынес ему приговор, смысла которого я не пенял. Остальные содрогнулись. Я уже начал думать, не совершил ли большую ошибку. Я читал о таких местах в отцовской порнухе — в старые добрые времена детективного порно. Подросток в депрессии встречается с гуру, снимает со счета все деньги и исчезает в неизвестном направлении. Федералы находят его на рыбозаводе порубленным для расфасовки в банки со скумбрией. Друзья отмечают, что он всегда кому-то подражал. «Пилятство», — говорит его отец, вице-президент «Перьев земли Нод».
[11]
Генрих не закончил встречу — он просто бросил говорить и отошел в тень крыльца. Собрание посидело еще немного, как публика в ожидании сюрприза под занавес. Потом, рябью храбрости или скуки люди стали подниматься.
Мать Лема взяла меня под руку
— Я Эстелль Бёрк, — представилась она.
— Но вы ли вы?
— Не берите в голову. Когда я в детстве ходила в балетную школу, наша учительница строже всего относилась к перспективным ученикам.
— Это там вы научились не брать в голову?
— Я не научилась, — ответила Эстелль. — Я никогда не была перспективной.
— Кажется, у вашего сына какие-то проблемы, — сказал я.
— Генрих — отец Лема. Разумеется, в духовном смысле. Он никогда не причинит Лему вреда. Или мне. Все равно, что он говорит на Первом Зове.
— Собака лает, ветер носит?
— Собаки тут ни при чем.
— Это поговорка, — объяснил я.
— Поговорки не говорят ничего.
Мы прошли по газону к столовой. Солнце отражалось от длинных сосновых столов. Какие-то мрачные типы убирали с них подносы.
— Где тут можно поесть? — спросил я.
— Узнай у Пэриша.