– Иннокентий предавался своей страсти, елозя по ноге избранницы, – с выражением произнес чтец. – Няня смеялась, краснела, отталкивала Иннокентия, но порочный младенец не отступал. Либидо его, уже вполне мужское, требовало удовлетворения.
Брык.
Следующие двадцать минут я провела в каталептическом ступоре. Изредка из внешнего мира сквозь заслон пробивались фразы «ее мраморные ляжки отняли у него дар речи» и «он взялся бестрепетной рукой». У окружавших меня людей лица были до того безмятежные, как будто в их домашней азбуке на букву «К» был нарисован куннилингус, а на «Л» – лубрикант.
Нет, я хочу, чтобы вы это представили.
Библиотека. Люстры. Шторы. Развязные гомосексуалисты заманивают Иннокентия в тенеты запретной любви. Студентки беспорядочно спариваются с преподавателями. А вокруг со стен колосится Родина. Слезятся старушки. Посмеиваются казаки. Целомудренно сверкает роса.
И блики ласково сияют и прямо в сердце проникают.
К тому моменту, когда чтец закончил первые три главы, я ощущала себя монашкой в логове демонстративных бэдээсэмщиков. В перерыве я выбралась из зала, пошатываясь и бормоча: «Фрикции, фрикции! Лямур де труа!», и мимо казаков и девственниц (тьфу, черт; девиц! девиц!) добралась до выхода.
– Ты лошадка? – спросила кроткая старушка-гардеробщица.
Тут я озверела.
– Нет, – говорю, – не лошадка! Конь, блин, Екатерины Великой.
Гардеробщица, видимо, встречала в храме просвещения и не таких дебилов.
– Была шапка? – терпеливо повторила она.
Я покраснела, схватила шапку и выскочила на улицу.
По улице шла компания крепко подвыпивших людей. Они не употребляли слов «дефлорация» и «адюльтер», а употребляли другие, гораздо более простые слова, в том числе даже и односложные. Некоторое время я шла за ними, наслаждаясь звучанием знакомой с детства речи. Потом вспомнила про шапку, лошадь и гардеробщицу и заржала так, что распугала всех алкашей.
Меня тут спросили, отчего я ничего не скажу о Дне Писателя.
Ну, собственно, вот.
Отпуск
– Не получается! – говорит один запыхавшийся маленький мальчик другому, постарше.
Трижды он пытался нырнуть, и трижды его выталкивало на поверхность. Он стоит по пояс в воде и обижается на море.
– Камней надо в плавки насыпать, – с серьезным лицом советует второй. – Они тебя на дно потянут. Там ты их вытряхнешь и обратно всплывешь.
Младший покусывает губу, не до конца убежденный в действенности этого способа.
– Водолазы так делают, – небрежно говорит старший.
Мальчик поднимает на него недоверчивый взгляд:
– Водолазы? В плавки?
– Работа у них такая, – строго говорит второй.
Замолкает и мечтательно смотрит в сторону горизонта, словно прозревая где-то там вдалеке сосредоточенных водолазов, зачерпывающих из мешка по пригоршне нагревшихся камней и с привычным вздохом оттягивающих резинку.
– Сёма, я толстая?
– Нет.
– Сёма, скажи правду – толстая?
– Нет!
– Сёма, ты врешь! Я же вижу: ноги толстые. А вот это – вот это что?! – брезгливо оттягивает кусок своего спелого бока. – Фу! Жир!
– Дура, – любовно говорит низенький плешивый Сёма. – Это сало! В нем вся красота!
Вода у берега зеленая, за буйками синяя, возле самого дна золотистая, и где-то сверху болтаются недоваренные ноги купальщиков.
– Ванюша, Ванюша! Не писай в море!
– Почему, баба?
– Тебя рыбка укусит! Писай вот тут, на песочке!
– А тут я его укушу, – хмуро говорит мужик, обгоревший так, что выглядит беглецом из преисподней. – Я тоже рыбка. Рыбка дядя Игорь.
Бабушка подхватывает Ванюшу на руки и, бормоча о ненормальных психах, скачет к уборным.
Песок серый, камни колючие, но по морю вдалеке бежит маленький белый барашек, отбившийся от стада, и взрослая волна, сжалившись, выносит его к своим. Он трясет курчавой головой и вместе со всей отарой рассыпается в брызги вокруг хохочущих детей.
* * *
…здесь, конечно, иное течение времени. Не потому что курорт, и не потому что безделье, а потому что рядом с морем все отсчитывается от него. Вместо стрелки по циферблату бежит волна: шур-шур, шур-шур. Позавчера был шторм, так возникла новая зарубка: до шторма и после. Какие вторники, зачем субботы? Дни слипаются и тают, как переваренные яблоки в солнечном сиропе.
Солнца много. Рыжие английские дети сгорают моментально, становятся розовые, как новорожденные мышата, и такие же жалкие. У немцев и шведов очень светлый загар, медовый – а может, все они пользуются каким-нибудь специальным средством, не знаю.
Здесь быстро появляются свои любимцы. Сёма с женой, за которыми хочется ходить с записной книжкой («Сёма, поедем на лифте!» – «Почему не по лестнице? Нам нужно больше ходить!» – «Сёма, я буду ходить в лифте ради тебя, хочешь? Кругами, все четыре этажа!»); чета пожилых англичан: он приносит ей вишневое варенье в розетке, она перекладывает самую большую вишню в его рисовую кашу – всё это без единого слова, с легкими касаниями, невесомыми улыбками; маленькая девочка с копной черных кудрявых волос, которая начинает каждое утро с того, что вдумчиво сыпет себе на макушку песок под крики многочисленных родственниц. Сегодня ей заплели волосы в косы. Она постояла на берегу, собрала песочную кучу размером с муравейник, деловито отряхнула ладони, наклонилась и воткнулась в нее всей головой.
Рыбка дядя Игорь уехал или просто не попадается мне на глаза, но вместо него появился очень похожего типа мужчина, который выгуливает по пляжу сына лет шести.
– Пап, а что примерно можно сделать из песка?
– Из песка можно сделать примерно все, – отвечает папа, рассеянно глядя куда-то вдаль.
– Ну, например?
– Например, шлакоблок. Знаешь, что это такое?
– Нет…
– Ну и слава богу, – ласково говорит отец.
* * *
Или вот десерты.
Начинается невинно – с земляничного суфле, похожего на взбитое с розами облако. Но долго смотреть нельзя. Стоит замедлить шаг, как к тебе льнут гибкие турецкие кадаиф – из тончайших тестяных нитей. За ними упругие желе, белотелые пудинги, рыхлые медовики и распутная пахлава… Все, ты пропал. Тебя подчинили эклеры, непристойно жирный тирамису и совсем уж бесстыжий шоколадный бисквит, обложенный засахаренными вишнями, как наложницами.