Дедушка высокомерно ответил, что уж кролика-то он как-нибудь убьет. У меня были кое-какие сомнения на этот счет, особенно учитывая, что за пару недель до этого к нам в огород забрел бесхозный цыпленок – худой, с оранжевыми, как морковка, ножками, впалыми щечками и сонными глазами. Дед объявил, что цыпленка мы пустим на куриный суп. Мой младший брат немедленно зарыдал.
Дед ушел, чтобы свернуть птице голову в укромном месте. Минут через десять он вернулся несколько растерянный. На ладони у него сидел живой цыпленок и благосклонно поглядывал на дедушку, точно приговоренный к съедению туземцами миссионер, которому удалось обратить грешника в свою веру.
До вечера куриное дитя бродило по нашему саду, а перед ужином легло у сарая и безропотно испустило дух. Мы в некотором изумлении столпились вокруг. Часть семьи решала в уме задачу, сколько человек отравилось бы больным цыпленком, часть оплакивала неслучившуюся курицу.
– Жернова господни мелют медленно, но верно, – сказала бабушка, обладавшая поразительным талантом с помощью единственной реплики превращать ситуацию из идиотской в абсурдную. Дедушка схватился за голову и убежал, брат зарыдал над цыпленком, а я пошла копать могилу.
И вот, значит, кролики.
– Мех, – веско сказал дедушка, – плюс диетическое мясо.
И в самом деле привез на следующий день с рынка двух зверей – серых, угрюмых, неожиданно больших, с ушами как лепестки ромашки. В клетках они разошлись по углам и принялись жевать, повернувшись к нам спиной.
Кролики оказались безучастными животными. Мы боялись давать им клички, памятуя об их судьбе, потому что названное равняется обретшему индивидуальность, и ты убиваешь не комок плоти, а личность. Даже хромой таракан Арсений, которого мы в городской квартире с бесстрашным невежеством крестили в фотографической кювете, прожил у нас почти три месяца, вызывая у всех отвращение, но защищенный магической силой имени, пока его не скосил вместе с остальными безжалостный серп судьбы, принявший обличье мелка.
Ухаживал за кролями дед. Они быстро росли; к концу лета каждый был вдвое крупнее кошки. По вечерам дед читал книгу о кролиководстве и учился гуманным методам убийства. Зайдешь вечером в комнату, а он стоит там в полном одиночестве и сосредоточенно машет кувалдой.
Чем ближе была дата забоя, тем чаще дед тренировался. Это напоминало сражение Тора с невидимым злом. Он явственно тщился переступить через что-то внутри себя, и мы все, понимая это, обходили молчанием тему перехода кроликов в крольчатину. Зверьков никому из нас не было жаль, но равнодушие к жертве не отменяет нежелания быть палачом.
За несколько дней до казни дед снова поехал на рынок. Вернулся он с парой новых животных. Возможно, ему хватило воображения представить, как он будет наталкиваться взглядом на опустевшие клетки. Или же процесс, закрепленный повторяемостью, лишал убийство кроликов того тягостного смысла, который имело разовое действие. У однократной смерти всегда есть имя. «День, Когда Мы Прикончили Кроликов». Смерть, поставленная на поток, теряла индивидуальность так же как неназванное животное. Растворялась в будничности процедуры.
– Начал за здравие, кончил за упокой, – сказала бабушка, увидев новых обитателей клеток.
Дедушка привычно фыркнул.
Однако ее слова оказались пророческими. Наутро все четверо зверьков выглядели какими-то заторможенными. У них опухли глаза и потекло из носа.
А затем они стремительно передохли один за другим. Их скосил вирус миксоматоза, кроликовая оспа, принесенная, должно быть, теми двумя, которые должны были помочь деду вывести наше домашнее животноводство на другой уровень.
Приехали люди из райцентра, забрали трупики и даже выдали то ли справку, то ли какой-то другой документ, удостоверяющий, что дедову начинанию неоспоримо пришел конец. Мы растерянно стояли перед домом, глядя вслед машине. В ней уезжали наши надежды на предпринимательство, прирост капитала и просто на мясной суп.
– Смертию смерть поправ! – многозначительно заметила бабушка.
И это был первый раз, когда ни один из нас не хмыкнул в ответ. В ее кощунстве скрывалась извращенная правота: кролики погибли, но для нас остались историей о живых кроликах, а не о мертвых. Мы их не убивали.
Дальше потекла обычная летняя жизнь.
Дедушка с неделю ходил озадаченный, точно человек, не совсем понимающий, что он приобрел, а что потерял, но вскоре отвлекся на утепление чердака.
Я завела землеройку и решала задачу ее прокорма.
Младший брат был пойман за свинчиванием катафоток с чужих велосипедов.
Бабушка пекла пироги, на запах которых слетались ошалевшие осы и плясали перед ней в жарком воздухе, как наложницы перед султаном.
Восемь опустевших клеток сожгли за баней.
– А ведь этих кроликов вполне можно было есть, – удрученно заметил дедушка, вычитавший, что миксоматоз для человека не опасен.
На что бабушка заметила, что сытое брюхо к ученью глухо, и никто из нас не нашелся что возразить.
Нюра
Я хорошо помню Нюру. Нюра была красавица. Пела знойным контральто, выщипывала брови дугой, пекла сладкий хворост, которым угощала нас, детей. До деревенского магазина ходила в белых разношенных туфлях, которые на ее ноге сорок второго размера по недоразумению именовались не баржами, а лодочками. Кудри свои черные никогда не подбирала наверх.
Нюра была вдова. Вдовушка. В ее присутствии мужчины начинали глупо посмеиваться. Компасы сходили с ума и уверяли, что север там, где Нюра. Окрестные коты складывали дохлых мышей к ее ногам, и ворот колодезный нежно поскрипывал, когда она приходила за водой.
Прежде чем открыть дверь, на минуту задерживаюсь в сенях.
– Мам, – говорю, – помнишь Нюру?
– Кудрявую такую? Помню. Несчастная была женщина.
– Почему несчастная?
– Муж у нее был рыбак, утонул лет в сорок. Замуж она больше не вышла, детей не родила. Кажется, влюблена была в кого-то безответно. И умерла рано, до пятидесяти не дожила. Почему ты про нее вспомнила?
– Да просто так, – говорю. – Хворост она вкусный готовила.
На дороге тихо-тихо, только собака взлаивает где-то вдалеке. Ночное небо подёрнуто облаками, как льдом, и если приглядеться, в проруби луны видна медленно плывущая рыба.
Тетя Шура встречает на пороге. Из приоткрытой двери тянет блинным духом. Пока мы сидим за столом, под ногами вьется мелкая кошка с родинкой на щеке.
– Шур, помнишь Нюру?
– Потаскуху-то эту? Чего смотришь? Она, между прочим, мужа своего извела.
– Как это?
– Утопила его пьяного.
– Шур, что ты выдумываешь?!
Тетя Шура сердито отодвигает тарелку с блинами.
– Слушай-ка сюда! Вы городские, прилетели на лето, фыр-фыр – и обратно! А я тут седьмой десяток живу. Нюрка была вертихвостка. Перед одним задницей повиляет, другому глазки состроит… С деверем своим, говорят, крутила. Муж ее за это учил маленько приличиям.