– Когда вернется Алена?
– Скоро, бабушка, скоро.
Шесть старух в моей палате, пропахшей содержимым подгузников, несвежим бельем, затхлыми ртами, лекарствами, раздражением замотанных медсестер. Я все чаще чувствую себя седьмой.
Однажды наступает самый отвратительный день. День, когда все идет даже хуже, чем обычно. Мы едва не падаем по дороге в туалет, медсестры орут на меня, бабушка плачет в испуге, я пытаюсь успокоить ее и нарываюсь на ярость. «Где Алена? Не трогайте меня!»
Я все-таки дотаскиваю ее до палаты. Сто кило против моих пятидесяти: бабушка выигрывает этот бой еще до сигнала рефери. Я стою, взмокшая, вцепившись в спинку панцирной кровати, тяжело дышу, и перед глазами у меня плавают красивые черные круги, густые, как масло.
– Сутулишься! – строго замечают сзади. – Держи спину прямо.
Я рефлекторно выпрямляюсь прежде, чем успеваю понять, что произошло. Оборачиваюсь.
Целых три секунды бабушка смотрит на меня прояснившимися глазами и осуждающе качает головой. Это ее любимое наставление, она вечно укоряла, что я не слежу за осанкой.
Если можно ошпарить счастьем, то со мной случается ожог девяноста процентов поверхности тела.
Я еще ничего не знаю о том, что у таких больных бывают просветления, после которых часто наступает ухудшение. Мне понятно лишь одно: бабушка вернулась. Горячая волна толкает изнутри, я натыкаюсь взглядом на выросший в дверях ледокол «Красин» с зубной щеткой в руке и пытаюсь объяснить ему, что происходит, потому что такую огромную радость невозможно держать в себе.
– Узнала! – горячо говорю я, стараясь не расплакаться. – Она меня узнала! Она поправится?
Старуха бросает взгляд на мою бабушку, привалившуюся к стене и снова глядящую перед собой бессмысленно и кротко. Потом смотрит на меня.
– Обязательно поправится, – очень ласково и с такой абсолютной верой, что меня оставляют последние сомнения, говорит она и кладет тяжелую влажную руку мне на плечо. – Все поправятся.
Именно сдержанная ирония больше прочих эмоций соответствовала бы сказанному, но в голосе этой властной жесткой старухи нет ни тени насмешки. Сила ее убежденности такова, что я верю во все сразу. Конечно же, все поправятся! Непонятно, как я вообще могла в этом сомневаться.
Я обнимаю сначала ее, потом бабушку, потом снова ее, я тычусь, как щенок, и она терпит, хотя вряд ли ей приятны мои объятия.
Этого заряда мне хватит на целый месяц. Даже несмотря на то, что неделю спустя старуха не выйдет утром в коридор, пропахший жидкой овсянкой.
Полагаю, ей удалось настоять на бахилах. Большой силы убеждения была женщина.
Ее муж станет тяжело шаркать ногами по больничному истерзанному линолеуму, мигом спустившись на землю – воздушный шарик, привязанный к корме ледокола «Красин», который затонул.
Но пока все живы, и мы стоим в дверях, а бабушка смотрит в окно, где как будто специально для нас отдернули шторы и стало видно небо, заботливо отретушированное богом: золотое по краям, синее над головой.
кто-то должен все время смотреть на свет
повторяя упрямо что смерти нет
потому что в действительности у тьмы
нет другого оружия только мы
Письма из деревни
Лето, жара, я брожу по колено в чепухе – легкой, как тополиной пух, и такой же привязчивой.
В магазине ко мне, берущей с полки баночку меда, обращается женщина – из тех, что с вечно озабоченными лицами. Думаю, они рождаются сразу с насупленными бровями и печатью беспокойства на челе: где грудь? выдадут ли мать по требованию или будет безжалостный режим? отчего пуповину до сих пор не перерезали? поторопитесь, товарищи, тут ребенок проголодался!
– Что, мед вкусный? – спрашивает женщина.
Нет, говорю. Невкусный.
Это правда. Мед бездарный, но хороший дома закончился, а авторитетные люди с дипломом и регалиями настоятельно рекомендовали мне выпивать на ночь чашку горячего молока с медом и содой.
– Зачем же вы его берете? – недоверчиво спрашивает женщина.
А другого нет, говорю.
Женщина начинает тревожиться. Что-то здесь не то! Не берут люди просто так невкусный мед! Не платят за него двести одиннадцать рублей прописью!
И решившись, снимает с полки банку этого дурацкого меда, при изготовлении которого ни одна пчела не привлекалась, не состояла, не участвовала. «Как же! – написано на ее лице. – Невкусный! Ври больше».
И ведь можно даже ее переубедить. Но я так думаю, двести одиннадцать рублей – не слишком высокая плата за чувство превосходства над окружающими, которые пытаются обмануть, ввести в заблуждение и вообще всячески сберечь ценный мед для себя одной.
Продуктовый наш – удивительный магазин. Где еще купишь пять минут торжества за такую цену.
* * *
Дни в деревне стоят прозрачные, исхудавшие, до скрипа отмытые дождями. И заполненные бездельем, лишенным привкуса вины.
Крыша наконец-то залатана. Новый забор держится уверенно, словно он вырос тут, состарился и даже обзавелся потомством.
Кстати о потомстве: соседские дети внезапно выше меня и зовут «тетя Алена».
– А ведь я помню их еще мелкими отморозками, – растроганно говорю папе.
Как выяснилось позже, папа почему-то решил, что речь идет о наших собаках.
– Да, – говорит, – весь угол нам в кухне загадили.
Я изумилась. Оказывается, самые загадочные подробности взаимоотношений наших двух семейств прошли мимо меня.
Еще некоторое время мы с отцом вели полный абсурда диалог, пока недоразумение не разъяснилось. Поймала себя на том, что чувствую разочарование. До чего драматичный эпизод мог бы быть с кухней!
Матушка варит в тазу варенье из тыквы и апельсинов, содержимое таза сияет золотом Монтесумы, наполненные банки превращаются в волшебные фонари, от которых стол расцвечен янтарными пятнами. «Тыква-2016», – подписывает мама. Как будто проводит конкурс красоты. Прошедшие первый тур отправляются в белоснежный рай холодильника, остальные толпятся на столе, волнуются, нервно подрагивают крышками.
– Хочется, – говорю папе, – как-то утешить их. Погладить по теплым плечикам, сказать, что все будет нормально, проигравших не останется, все победят…