На следующее утро, когда я был занят чаем с бутербродами, бабуля вошла в комнату с заговорщическим видом: «Артём, там тебя какая-то девочка спрашивает», — произнесла она, сделав на «девочке» особенное ударение.
Тон этот означал одновременно массу вещей: «У Артёма появилась невеста» (так потом бабуля сообщила об этом знакомстве остальным); «Захотел держать всё в секрете, но не тут-то было, всё тайное рано или поздно становится явным» — и добавила что-то вроде: «Смотри мне, не балуй там».
Всё это немного покоробило меня, захотелось сказаться больным и остаться дома, но бабуля непременно подумала бы, что я просто струсил, и подняла бы меня на смех.
Ира была моей ровесницей. Резковатая повадками и чертами лица, она напоминала мальчишку с давно не стриженными чёрными цыганскими волосами.
Угольки глаз перебегали с одного предмета на другой, ни на чём не задерживаясь, что делало её похожей на юркого милого зверька. На её мальчишеском лице была одна женственная деталь: её губы. Они жили отдельной жизнью. Большие, яркие, как будто напомаженные (хотя ни о какой косметике в то время речи не шло), они двигались не переставая.
Она то кусала их изнутри, то закусывала нижнюю губу, то шевелила очень активно, когда говорила, то надувала их, то сворачивала в трубочку. На каждое настроение или жизненную ситуацию у её 1уб было своё выражение, они никогда не оставались равнодушными или неподвижными. Эти особенности стали заметны не сразу: всё время, пока мы были на улице, её лицо было наполовину скрыто шарфом и огромной не по размеру шапкой-ушанкой.
С самого утра Ира не только окончательно обрекла мой снежный мир, но и заставила меня делать вещи, совершенно мне не свойственные: — У тебя лыжи есть?
— Нет.
— А кататься-то умеешь?
— Да, в школе учили.
— Ну, пойдём посмотрим, может, у ба-ушки есть.
Мне вовсе не хотелось кататься на лыжах, но никакие отговорки в голову не приходили, так что я поплёлся к ба-ушке. Почему у меня не было дефекта коленок, при котором был бы противопоказан любой спорт?..
Ба-ушка жила совсем недалеко от нас, но в магазин и на станцию ходила по параллельной аллее, так что мы не были с ней знакомы. Участок у них был такой же, как у всех дачников: шесть соток, на которых располагались достаточно большой одноэтажный дом с чердаком, недавно срубленная баня и сарай, где мы и нашли две пары лыж.
— Куда поедем-то? Я здесь не знаю ничего.
— Можно за магазин, а потом в лес за железной дорогой.
— Пойдём!
Куда только ни заносили нас летом велосипеды, но зимой я был так увлечён своим ледяным царством, что отлучался только в магазин и к колодцу. Да и что было делать в лесу, где ты проваливаешься в снег по колено и вокруг ни души. Но если уж и идти куда-то на лыжах, то лес был интереснее, чем аллеи дачного посёлка.
На даче было место, вызывавшее во мне особенные чувства, — опушка леса, зажатая берёзовой рощей с одной стороны и железной дорогой с другой. Она находилась недалеко от деревни, но не была напрямую соединена с полями, и пастухи не доходили до неё, так что здесь всегда было безлюдно. Летом мне нравилось приходить сюда — посидеть в траве и поглазеть на проезжающие электрички. Если смотреть на поляну с железнодорожного полотна, она представляла собой идеальный пейзаж, которым хотелось любоваться ещё и ещё: кромка леса слегка изгибалась, образуя углубление, куда вдавалась поляна, рассечённая тропинкой. Слева вдоль леса протекал скрытый кустами ручей, который выдавали высокие плакучие ивы и пробивавшиеся кое-где камыш и осока. Солнце светило из-за леса, поэтому часть опушки всегда находилась в тени, и тень эта передвигалась в течение дня.
В зависимости от времени года пейзаж был разным. В середине марта — серым и безжизненным. Но за этой мёртвой пустотой угадывалась бурлящая мощь наступающей весны. Снег в такие дни становился коричневым и проседал, так что были различимы холмики поляны. Ничто не двигалось, но всё словно висело на волоске. Невидимые силы подтачивали изнутри снежное спокойствие, готовые прорваться в любую минуту.
Летом полоса белых берёзовых стволов сверкала в ярко-зелёной оправе из листвы и высокой травы. Здесь всё двигалось даже в спокойные безветренные дни. Пейзаж был наполнен жизнью, светом, цветами, запахами и звуками. Сойдя с железнодорожной насыпи, ты становился частью этого мира. Сначала шёл по жаркой душистой траве, потом входил в прохладу леса, пахнущего сырым торфом и муравейником. Иногда приходилось снимать с лица невидимую нитку паутины, под ногами то и дело трещали ломающиеся сучки и, если повезёт, можно найти куст черники или голубики, набрать горсть сочных ягод и разом запихнуть их в рот. Порой я просто стоял наверху, смотрел на опушку со стороны и представлял, что будет, когда я туда спущусь. Поляна манила меня, не хотела, чтобы я оставался безучастным зрителем, но какое-то время мне удавалось противостоять её зову. Рано или поздно я всё же спускался и растворялся в этом летнем хаосе. Иногда я часами ходил сначала по поляне, потом по лесу, представляя, что это парк рядом с моим замком, а я в длинном платье с корсетом прогуливаюсь по заброшенным аллеям. Трава щекотала голые икры, и казалось, это юбки шуршат крахмалом, а ветер дует в лицо, развевая мои длинные золотистые волосы. Я снова был в своём царстве, куда не было доступа никому и где я чувствовал себя в безопасности.
Осенью траву скашивали (косарей я ни разу не видел, будто моя опушка сама сбрасывала с себя тяжёлые летние одежды). Кроме берёз здесь росли разве что несколько скромных молодых ёлок, поэтому осенний пейзаж не был особенно красочным. Светло-серая дымка неба ложилась на жёлтые верхушки деревьев, сменяясь белыми стволами и опускаясь на тёмно-жёлтый покров поляны. Даже когда сильный осенний ветер срывал с веток последние листья, всё оставалось неподвижным. Бели я смотрел на поляну с железной дороги в такие дни, она гипнотизировала меня — порывы ветра, волнение деревьев становились медленнее, а то и вовсе пропадали. Я срастался с этим видом, и мне начинало казаться, что всё это и вправду нарисовано на огромном холсте.
В тот день я впервые пришёл сюда зимой и в первый раз привёл кого-то с собой. Будто обидевшись на меня, опушка стояла растерянная, укрытая девственным снегом, прекрасная в своём одиночестве и нетронутая. Это был редкий в наших краях солнечный день, она искрилась миллионами кристаллов, от которых щурились глаза. Утонувшие в снегу берёзы образовали тёмный альков, за которым таилась бесконечная пустота. Мы остановились на железной дороге (лыжи сняли, чтобы перейти насыпь), я посмотрел на поляну, и снова ощутил, что всё это нарисовано. Казалось, сделаешь ещё два шага — и упрёшься в стену.
— Ну что, дальше-то пойдём? — спросила ни о чем не догадывавшаяся Ира.
— Может, вернёмся? И так уже далеко зашли. Ты не замёрзла? — я подумал, что если мы нарушим покой моей опушки, посягнув на её нетронутый снег, она так и будет стоять до самой осени, обиженная, поруганная, разломанная надвое нашей лыжнёй.
Мы пошли назад. Теперь я был сзади, и мне нравилось скользить, как по рельсам, по утрамбованной лыжне. Иногда Ира нагибалась, быстро лепила снежок, оборачивалась и кидала его в меня, я отвечал тем же, и между нами завязывалась потасовка, которая неизменно заканчивалась тем, что мы оба лежали в сугробе, смеялись, вытирали рукавицами мокрые красные лица.