Перед Домом моряка скверик со скамейками, теперь пустыми, а вечером заполненными томившимися по морякам местными девицами в полной боевой раскраске. Сразу за пыльными от самосвалов тополями Советская улица, налево ведущая к кинотеатру «Заря» и к заводу, направо к библиотеке, школе, ресторану и автобусной станции. А за Советской улицей русский район с бараками, баней и современными кирпичными домами со всеми удобствами, куда они с матерью ходили мыться в душе у знакомого инженера, когда в Руха давали горячую воду.
«Мерседес» парил над перекрестком Советской и безымянной дороги, что вела в русский район, построенный в Руха одновременно с заводом. Слава выключил мотор и положил голову на руль, обняв его обеими руками. То ли спал, то ли расслаблялся после напряженной езды. С заднего сиденья не раздавалось ни звука. В салон вливался чистый утренний свет, разгоняя тьму и страх во встревоженном сердце и охлаждая перегревшиеся от непрерывных оборотов мозги. Хотя машина не двигалась с места, Андрей, как на ладони, видел перед собой всю Руха. Все ее дороги и тропинки, все ее малинники и валуны, таинственные, тихие сады с гамаками под старыми яблонями, с кладбищем на Спокойной улице за мшистой оградой из плитняка, где на прохожего с крестов глядели бесчисленные лица, втиснутые в овальные выемки. А вот и дорога, по которой они шли на пляж, сначала спускаясь к мостику через Белую речку, а потом поднимаясь по холму в сосновый лесок с заброшенной баскетбольной площадкой, и недостроенный дом черного капитана, которого он так никогда и не увидел, и грязно-белое здание «Зари», где крутили индийские фильмы, а иногда и вполне приличное европейское кино, и где местная шпана улюлюкала и громко стонала во время любовных сцен, а курортницы из Москвы и Ленинграда, учительницы конечно, возмущенно фыркали и призывали соблюдать общественный порядок.
Он знал каждую деталь рухаского пейзажа, каждое заветное место в лесу, на пляже, в дюнах приморского леса, на школьной территории, на лугу у Белой речки и за большим камнем, каждую крапинку, морщиночку, складочку, каждое пятнышко на этом пронзительно родном лице, которое здесь приняла земля. Руха медленно разворачивалась перед его счастливыми глазами, как китайский свиток, и каждая деталь, которую он помнил, как самого себя, оберегала его от черной морды «ауди», затаившейся в сумерках. Пока он здесь, с ним ничего не случится, не может случиться.
Андрей приоткрыл глаза и снова зажмурил их, теперь уже от солнца, бьющего через тонкую занавеску. По комнате бесшумно передвигалась мать. Пахло кофе, позвякивала посуда, в открытом окне кричали чайки. Этим летом отец снова устроил им угловую комнату на втором этаже, самую просторную и светлую во всем доме. И кровати в этом году здесь поставили деревянные, с полированными спинками, вместо железных и узких, как в больнице. Не поднимая головы, Андрей опустил ногу на нагретый солнцем дощатый пол и потянул носом теплый июньский ветер. Вставать не хотелось. Он опять прикрыл глаза и почувствовал, как мягкий ветер Руха наполняет его тело и, качая его, как на волнах, затягивает в блаженный, светлый сон самого длинного дня в году.
Хлопнула дверь и в комнату вошла мать. Улыбнулась, кивнула, поставила на стол чайник и принялась резать копченую колбасу. С ножа на доску падали вкусные кружочки, которые она раскладывала рядом с ломтиками сыра. На соседних тарелочках уже красовались безупречно нарезанные огурцы и помидоры, а в специальных рюмочках, которые она привезла из ГДР, круглились вареные яйца. И везде было солнце. Оно просвечивало через тонкий фарфор чашек, разбрызгивалось бликами по столу, по мягким рукам матери, оно отражалось в ложках и ножах, тихо пламенело в клубничном варенье, рисовало узоры на потолке и стенах.
Мать все улыбалась, расставляя тарелки и чашки, нарезая хлеб, переливая молоко в белый в незабудках молочник. Андрей перевернулся на бок и скинул с себя одеяло, но все еще не мог поднять голову с подушки. Щеку, бок и ногу, которую он выпростал из-под одеяла, руку, свисавшую до пола, поглаживая, грело солнце. Торопясь жить, по утрам он обычно быстро вскакивал с постели и бежал умываться, но сегодня почему-то даже шевелиться не хотелось. Если бы не завтрак, не отец, который должен был приехать на первом автобусе, не мать, в конце концов, время от времени вскидывающая на него глаза, он мог бы еще долго лежать так, в полудреме, вбирая в себя ветер и свет Руха, запах моря, крики чаек и ощущая себя частью всей сущей материи. Это чувство было незнакомо ему, словно он вдруг изменился за ночь. Еще вчера вечером, поздно вернувшись от знакомых москвичей, которые снимали у эстонцев две комнаты с верандой в самом конце Спокойной улицы, они с матерью оживленно обсуждали их полубогемную, полудиссидентскую жизнь, их гениальную, но непрактичную дочь, которой все прочили блестящее будущее, втихаря судача, что она останется синим чулком, их откровенное презрение к быту в целом и к чистоте и порядку в частности, их неидеальные, но сытные котлеты с макаронами и дефицитный индийский чай с земляничным вареньем, а также совершенно первозданный хаос их жилища со всепоглощающими книгами, их бесконечные разговоры об идеалистической революции, которая когда-нибудь спасет их несчастную страну, и то, как им удавалось жить на широкую ногу, не имея постоянного источника доходов.
А сейчас в голове не было ни одной мысли, ни одного воспоминания, ни даже желания, как будто он начинал жить заново, еще не зная, что ему думать и чего хотеть, потому что все было возможно в этой новой, прекрасной жизни, такой же бесконечной и светлой, как и предстоящий день. Так, нежась в лучах солнца, которое сегодня, взлетев на высшую точку над горизонтом, победит ночь, Андрей, полузакрыв глаза, наблюдал за матерью. Она, как всегда, неуклонно соблюдала ритуал завтрака, облагораживая и осмысляя ту самую материю, которую презирали москвичи. Обычно Андрей садился к накрытому столу, не думая о том, как она успела все это сделать, не разбудив его, бегая с чайником и подносом из комнаты на кухню на первом этаже, где стояли холодильник и одна плита на весь дом. Она никогда не просила помочь, понимая, как неловко ему в этом бабском мире, оккупировавшем кухню сковородками, кастрюльками и вечной трепотней. Голодный как зверь Андрей сразу набрасывался на еду, а мать сидела напротив, аккуратно жуя тоненькие бутербродики с мелко порезанной петрушкой и укропом, и все подкладывала, и подливала, и пододвигала ему тарелочки и вазочки.
Но сегодня, насыщенный светом и ветром, он не чувствовал ни голода, ни своего неуемного, бурно растущего тела, которое, казалось, растворилось в сиянии, и теперь тоже рассыпалось солнечными бликами по столу, по лицу и рукам матери, по ее цветастому халату. Сегодня все изменилось, как будто мать делала что-то особенное, в первый и последний раз, и именно поэтому ему обязательно нужно было запомнить ее. Какое-то время он даже перестал слышать чаек, глядя на все эти давно известные и привычные действия, сливавшиеся в то самое неповторимое мгновение, которое так никому никогда и не удалось остановить.
С шумом распахнулась дверь, и сразу же раздались стук и звякание. Это подпрыгнула и опять упала на место крышка ведра, которое отец с выражением поставил на пол. Андрей зажмурил глаза. Мать зашикала, но отец уже прошел к его кровати и загремел над головой.