Когда она на уроке литературы спросила об этом Петрова, тот задумался, а потом ответил, что под революцией Ленин понимал освободительную войну, в которой было оправдано насилие, и что, если бы Толстой дожил до революции, он бы временно отказался от своего пацифизма на благо народа.
Маня Рахимова также хотела знать, на самом ли деле раскаялся Раскольников после убийства или только сделал вид, потому что этого от него требовало общество. А если раскаяться ему помогла религия, то значит, она была не только опиумом для народа, а еще чем-то важным, без чего людям было трудно найти прощение. Тогда Петров стал говорить, что дело здесь совсем не в прощении, а в предпосылках, и что, если бы Раскольников жил при социализме, ему бы и в голову не пришла мысль убить человека, так как у него бы не было на это объективной необходимости, это во-первых. Ведь в нашем обществе у всех людей есть право на работу, а значит, и средства к существованию. К тому же Раскольникову просто было бы некого убивать, так как при социализме профессия старухи-процентщицы уже давно отмерла. А во-вторых, крайний индивидуализм и эгоизм, присущий членам буржуазного общества в общем, а Раскольникову в частности, в корне чужд социалистическому сознанию. А в-третьих, Петров предупредил Маню, чтобы та не обольщалась насчет религии и больше читала великих мастеров соцреализма, а если у нее и возникали какие-то вопросы, то обязательно обращалась бы к нему, а не шла в церковь, которая только и ждала, чтобы поймать в свои сети и одурманить неокрепшие умы.
Но в последнее время Маню не интересовали ни литература, ни религия. В ноябре, когда весь город говорил о Потаповой, а Штейн даже спросил о политическом убийстве на уроке истории, Маня приносила слухи из дома и делилась ими с Верой, а иногда и с Мариной Стоговой. Оказывается, Потаповой за что-то отомстили эстонцы, и это было очень жестоко, так как сама она была ни при чем, а дело было в ее отце, который тридцать лет назад, в сорок девятом году, отправлял эстонцев в Сибирь. Стогова стала кричать, что этого не может быть и что все эстонцы сразу приняли советскую власть, потому что в буржуазной Эстонии были голод и эксплуатация, и в парках там стояли отдельные скамейки для русских, как сейчас в ЮАР для негров, а в Сибирь на перевоспитание посылали только лесных братьев. Вере же было, в общем-то, все равно, хотя и жутко слушать про пропавших людей, а особенно про детей, почти младенцев, которых неуловимые убийцы увозили в лес или заманивали в подвалы. Но сейчас Веру больше всего волновало, в какой цвет ей подкрасить волосы к новогоднему вечеру – в фиолетовый или пепельный.
– Это ты у Юры Симма спроси, а мое мнение насчет крашеных девушек ты знаешь, – говорила Маня, – кстати, я его сегодня опять с Коломийцевым видела у школы. Они теперь лучшие друзья. Он ходит к нему в подвал.
И Маня смотрела на Веру так, как будто что-то знала о Юре, или, может быть, только догадывалась. Почему-то Вера была уверена, что Маня тоже не любит его, но не так, как его не любила Марина Стогова, которая втайне и безнадежно была влюблена в золотого мальчика, как и все девочки, и, чтобы отвести от себя подозрения и мстя ему за свою безответную любовь, грубо отзывалась о нем.
– Ну и что, туда все ходят, Маня, даже Умник.
– И что Умник там нашел?
И Маня задумчиво качала головой, всерьез думая о подвале, компании Коломийцева и Умнике, которого ей в последнее время было жалко.
– С каких пор он тебя так интересует?
Маня опять рассеянно пожимала плечами, а Вера думала: какая все-таки странная у нее подруга. Она, например, толком не знала, влюблена ли в кого-нибудь беленькая, с глазами янтарного цвета, Маня. В школе ей, кажется, никто не нравился, а когда Вера в начале их дружбы спросила, есть ли у нее мальчик, то Маня сказала, что прошлым летом, когда Вера еще не училась в их школе, ей нравился один мальчик-эстонец, но потом лето кончилось и все прошло, и теперь надо жить дальше, несмотря ни на что. А когда Вера удивленно посмотрела на нее и спросила, не делала ли она случайно аборт, а что, в их старой школе и не такое бывало, то Маня обозвала ее идиоткой и сказала, что все гораздо хуже, что она сама толком ничего не знает и что она еще, между прочим, девочка. А потом лицо ее как бы сдвинулось куда-то и ослепло, словно Маня отказывалась или не могла смотреть вовнутрь себя, и больше Вере не удалось выжать из нее ни слова. Как будто Маня Рахимова решила так крепко стеречь какую-то тайну, что даже на всякий случай скрывала ее от себя, а если эта тайна вдруг каким-то образом все-таки прорывалась наружу, то она в своих мыслях пыталась убежать от нее как можно дальше.
Но все-таки это тайное знание было как-то написано у нее на лице и проявлялось в странных вопросах, которые она задавала себе, подругам и учителям, и в жалости к Умнику и еще почему-то к Вере, что немного ту раздражало. А один раз, когда Маня с Верой шли из школы, навстречу им попался парень лет двадцати, очень симпатичный, с шальными черными глазами. Когда он увидел Маню, то остановился, шлепнул ее по попе, как маленькую, расхохотался, когда она громко фыркнула, и спросил, не прогуливает ли она часом школу, а то он все маме расскажет, а потом повернулся и пошел себе дальше, посмеиваясь.
Маня сказала, что это сын подруги ее матери, и все рдела, пока они шли по улице. А еще она сказала, что он скоро женится и что будет большая свадьба, но прозвучало это как-то странно, почти грустно, как будто она была не рада его счастью.
– Ты что, влюблена в него? – спросила Вера.
– Не говори ерунды, – ответила Маня, опять покраснела, и Вере стало сразу все понятно и даже немного жалко Маню.
Маня была первым человеком в английской школе, кому Вера рассказала, что у нее умерла мама, а потом, уже в ноябре, что она так влюблена в Юру Симма, что не боится боли или забеременеть и готова переспать с ним в любое время и в любом месте.
В квартире у Юры Симма пахло красивой жизнью, как в финском телевидении, если бы оно имело запах. Легкий букет кофе, заграничного мыла, сигаретного дыма, ванили, – всё в этой большой четырехкомнатной квартире в сталинском доме на одной из центральных улиц города было пропитано этим головокружительным ароматом. Казалось, из-за стеклянных дверц его источали даже книги и бутылки с иностранными наклейками. Вера прошлась по гостиной, озираясь и толком не зная, куда себя деть. Ей пришло в голову, что основным ингредиентом букета красивой жизни было не конкретное вещество, а что-то нематериальное и посему недосягаемое. Так, наверное, пахла мечта. Все остальное – и кофе, и заграничное мыло, и сигареты, и бутылки, и книги – можно было купить, имея нужные связи, а вот мечта просто так, за деньги, не давалась, к ней нужен был тонкий подход. До нее как во сне издалека донесся Юрин голос.
– Да ты не бойся, предки в гостях, полная свобода действий. Кофе будешь с коньяком?
Вера кивнула и, чтобы отвлечься от себя, склонила голову набок и стала читать корешки книг. Эрнест Хемингуэй, Джек Лондон, Скотт Фитцджеральд, Юрий Трифонов, Борис Пильняк…
– И с каких это пор красивые девочки интересуются литературой?