В школе о смерти Вериной матери узнали уже после похорон. Ее мать там никто не видел, она ходила на родительские собрания только когда Вера была маленькая, а потом Вера запретила, потому что стеснялась ее. Тогда она еще училась в простой, не английской школе, и другие мамы пользовались косметикой, красили волосы в белый или рыжий цвет, а некоторые даже ходили в лакированных чулках-сапогах. Верина же мама с ее старым, тусклым лицом и оплывшей фигурой больше походила на бабушку, да и вообще было непонятно, какое отношение она имеет к красивой худенькой Вере.
Когда Вера после похорон пришла в класс, все сразу перестали болтать и с любопытством уставились на нее. Ведь у них в классе еще ни у кого не умирала мама. Вера села на свое место, вытащила учебник и сделала вид, что читает. Потом к ней подошла классная руководительница, географичка, которая всегда ходила в сиреневом парике, так что никто не знал, какого цвета у нее волосы, и сказала, что у Веры, слава богу, остался отец и что она никогда не должна забывать, что растет в самой гуманной стране в мире, где люди отзывчивы к чужой беде и радости.
А через год Вера перешла в английскую школу, где девочки фыркали, оглядывая ее с ног до головы и комментируя собственноручно сшитые юбки. Так никто и не понял, как она попала сюда. Говорили, что об этом лично позаботился Петров, тоже пролетарского происхождения. Он же организовал для нее дополнительные уроки английского. В новой школе почти никто не знал, что у нее нет матери. Вера никому об этом не рассказывала. Мать осталась где-то далеко, в прошлой жизни, когда Вера еще ходила в обычную районную школу, где высшей мечтой девчонок было выйти замуж за моряка заграничного плавания, который бы привозил им импортные тряпки, не работать, разбогатеть и поскорее завести ребенка, чтобы накрепко привязать к себе мужа.
Воспоминания о матери, ее умирающем теле и извиняющемся лице – сначала жизнь, а потом болезнь вытеснили с него все другие выражения, – с которым она, превозмогая зуд и боль и с трудом держа глаза открытыми, смотрела на Веру в последние дни жизни, были слишком невыносимы, чтобы хранить их.
Так же, как и другое, странное, как сон, воспоминание, когда отец ночью после похорон вдруг сел на диван, где Вера лежала, и стал гладить ее по голове, повторяя, чтобы она не плакала. А она и не думала плакать, в голове у нее было пусто и сухо, ни слезинки, и она по привычке все прислушивалась к двери в спальню, но там было тихо, а в уши ей лилось горячее бормотание отца, что они теперь остались одни, и им надо дружить, и теперь он будет воспитывать и лелеять ее, как он и обещал матери, что бы там ни думала эта сука Татьяна Иванова. Вере было неприятно его тяжелое, пьяное дыхание, она отодвигалась от него, а он все ловил ее ноги под одеялом и говорил, что это не дело, такие холодные, как ледышки, ноги, и что он их сейчас согреет, и она сильно двинула его локтем и попала в лицо, потому что он схватился за нос, пьяно хихикнул, а потом встал и, ничего не сказав, пошел спать на свою раскладушку.
На следующий день Вера перетащила свои вещи в спальню и поставила замок на дверь. Она выскоблила полы и вымыла окна, выбросила все постельное белье, на котором лежала мама, и купила новое на деньги с маминой сберкнижки. Отец не вредничал, легко согласившись спать в большой комнате, а уже через пару месяцев у него появилась женщина с квартирой в новом микрорайоне, где он часто оставался ночевать. Приходя домой, обычно в подпитии, он всегда говорил одно и то же: что Вера должна хорошо учиться и блюсти себя и что он теперь отвечает за нее во имя светлой памяти жены.
Директор английской школы, Петров, высокий мужчина с военной выправкой и зачесанными назад волосами, учитель литературы и специалист по соцреализму, тоже считал своим долгом заботиться о моральном облике Веры Ковалевой, которая потеряла мать в столь опасном возрасте. Поэтому он так сильно переживал тот факт, что она явилась на майский вечер в джинсах. Такое поведение нужно было пресечь в корне, тем более что в их городе и так хромала идеологическая работа по воспитанию молодежи. Чтобы оградить Веру от вредного влияния Запада, ему пришлось выгнать ее с вечера, и, хотя при виде ее несчастного лица ему стало жаль ее, он знал, что действовал для ее же блага, а значит, поступил правильно.
Сегодня Умник чуть не изменил себе и не подошел к Вере, после того как она простилась с Рахимовой и Стоговой на трамвайной остановке, но в последний момент пересилил себя. Правда, он так волновался, что совсем забыл о мерах предосторожности и почти открыто шел за ней по улице, но она, кажется, не увидела его. Вчера все те центростремительные силы, которые грозились смять Веру или заново создать ее по образу и подобию того темного мира, который породил их, вдруг предстали перед ним с предельной ясностью. Он даже оторопел от этой ясности, в которой, помимо неумолимости, было закодировано и то совершенное слияние различных сил-слагаемых, генерированных волями различных людей, что если бы дело касалось не Веры, то Умник наверняка бы просто пришел в восторг от этого идеального, почти математического совпадения. Самое же загадочное было то, что весь этот сложный и беспощадный расклад сил укладывался в одно смешное детское слово – «чижик».
Умник услышал его вчера, спустившись в подвал во время большой перемены, опять притворившись невидимым, что, кстати, удавалось ему в последнее время все хуже, потому что из-за Веры он потерял свою непосредственность в общении с компанией Коломийцева. Теперь ему что-то было нужно от них, и он понимал, что это недолго останется незамеченным. У Коломийцева было дьявольское чутье на тайные помыслы любого, даже случайно примкнувшего к ним. Ведь в подвале все тайное становилось явным, отчего в воздухе там чувствовалось какое-то особое напряжение, дрожь предвкушения, которая передавалась всем присутствующим. Эта дрожь роднила и повязывала их друг с другом, пугала и манила, дразня воображение и обещая им неизвестные и невообразимые в занудном надподвальном мире ощущения.
Пока еще пользуясь своей невидимостью и скоро предстоящей контрольной по математике, Умник спустился в подвал вместе с другими парнями и, как всегда, примостился в углу под зарешеченным окном. Для Коломийцева еще было рано, поэтому пока роль лидера взял на себя его фаворит, Миша из 10 «Б». Имитируя Коломийцева, он не делал ничего особенного, лишь время от времени, слегка прищурившись и изобразив на губах легкую усмешку, окидывал подвал взглядом, точно так же, как это делал Коломийцев, как бы давая понять, что все они у него как на ладони. И смазливый Панин, с томными голубыми глазами, который любил девушек постарше за то, что они любили его, и кудрявый веснушчатый еврейчик Слава Миллерман, сын учительницы английского, и полуэстонец Петя Янес, не отличавшийся ничем особенным, кроме роста выше среднего и крепкого телосложения, и длинный флегматичный Дима Пронин, отец которого был какой-то шишкой в рыботорговле, и все другие, жаждущие глотка свободы по вечерам и в перерыве между уроками, а также он, Игорь Гладков, по прозвищу Умник, в коротковатых брюках и с челкой, прикрывающей прыщавый лоб, победитель республиканской олимпиады по математике и кандидат на всесоюзную.
Мише нравилась его роль еще и потому, что ему ничего не надо было придумывать, а только как можно точнее копировать Лешу Коломийцева. К тому же задачу облегчало и то, что сейчас здесь не было Юры Симма, которого с Лешей связывали какие-то зыбкие и потому недоступные для Миши отношения. Когда в подвале появлялся Юра, Миша начинал заметно нервничать. Он чувствовал, что Юра в последнее время как-то очень интересует Лешу, гораздо больше, чем он, Миша, который так старался угодить ему, в награду получая лишь пару небрежно-одобрительных хлопков по плечу. Правда, неизвестно было, стоит ли завидовать повышенному интересу Леши к Юре, успокаивал себя Миша, – ведь Лешу ничего не интересовало просто так. Те, что просто так, говорил он, пусть марки собирают или коллекционируют бабочек, а у нас свои, серьезные интересы, мы не дилетанты.