– Ты как сюда попал?
– Ты, кажется, уже спрашивал это, – ответили из угла башни. – Какой ты у нас сегодня непонятливый, старик, это тебя память подводит, уж поверь мне, она нехорошая такая, придирчивая, злее, чем любовь. Да, слабеем мы с тобой, а в замке, между прочим, нервничают, и не без оснований. Того и гляди наступят у нас здесь сумерки богов, и плакали тогда все их ойлы, а потом еще, не приведи господи, и нехорцы подгадят, возьмут, да и устроют революцию.
– Мы с тобой? Слабеем? Ты о чем?
– Вот и жену вспомнили, и сенбернарчика, и на любимого вождя с его собачкой смотреть не можем без соплей, и шефа в гробу увидели, как наяву, и девочку в подвале, которая давеча испортила тебе все удовольствие с Балериной, и того красавчика-интеллигентика в джинсах, которой ее вам тогда продал, прямо хоть мемуары пиши…
Переливались в углу всеми цветами радуги алмазные пряжки, и негромкий, ровный голос каждым словом отдавался в груди Великого Зодчего, разрывая сердце и тут же собирая его, чтобы было чем слушать дальше.
– Мы с тобой еще много чего вспомним, и как ты по нашей бескрайней Газолии колесил, когда она еще была безвидна и пуста, и как ассистентом был и поджидал в лесу с корешами и пушкой незадачливых бизнесменов, и ту неугомонную бабу помянем, любительницу истины, которую пристрелили в собственном подъезде, и всю прочую правдолюбивую мелкоту, прошитую пулями, что мешала строить нам Газолию, и как ночью, вот прямо, как сейчас, взлетели в воздух дома вместе с жильцами в пижамах, и их детками с плюшевыми мишками и зайчиками, и горгонских юношей и девушек вспомним с перерезанным горлом, и их обезумевших матерей…
«Когда наконец рассвет? – тоскливо думал Великий Зодчий, зажимая уши. – Может, Балерину вызвать?»
Он хотел подняться, но все тело словно налилось свинцом, и он так и остался сидеть на диване.
– Да ты сиди, не рыпайся, старик, и слушай, – благодушно проговорил Первый Советник. – Все не так уж и плохо. Главное ведь знать, почему?
– Почему что?
– А то не знаешь? Озноб, тошнота, подгибающиеся коленки, мерзкий вкус во рту, чрезмерная потливость, жажда и сердцебиение. Письмо-то при тебе?
Великий Зодчий опять судорожно схватился за карман.
– Да при тебе, не боись, я сам видел. – Тон у Первого Советника был примирительный, с явно благожелательными нотками. – Это все из-за Бухгалтера. Вот почему. И мы с тобой это отлично знаем.
Великий Зодчий угрюмо промолчал, и тот, другой, в углу, продолжил, ухмыляясь, это уж он знал наверняка, хотя и не видел его лица.
– Но если разобраться, старик, то ведь ничего особенного с нами не происходит, да? Чего это мы тут с тобой трагедию развели, да еще в лучших газолийских традициях, прям как нехорцы какие? Мы, наверное, просто стареем, вот и все. Гормончики убывают, а это брат, уже се ля ви, дело серьезное. Тут нам ни нано-ботокс не поможет, ни иньекции, ни божественный статус. Так что всё это сентиментальничание – гормоны в чистом виде, но и Бухгалтер постарался, конечно, внес свою лепту.
– А ты откуда про него знаешь? – не выдержав, завопил Великий Зодчий. – Это ты мне письмо подбросил?
– Я про тебя все знаю, побольше, чем ты сам, а письма я не подбрасывал. Я к тебе пришел по своей воле и с чистым сердцем, – обиделся Первый Советник. – А ты что, правда хочешь спуститься навестить его?
Великий Зодчий мрачно кивнул, не глядя в угол.
– Не советую, не советую, если, конечно, не хочешь страдать дальше. На что он тебе сдался? Ведь все так просто, старик. Ничего не делай, и все образуется. Главное сейчас – ни пальцем не пошевелить. Наша великая газолийская логика сама расставит все по своим местам. Уже расставила. Зря мы что ли строили Газолию? И потом, судьба Бухгалтера давно решена, вернее, он сам решил ее. Он, видишь ли, правду любит. Они его там уморили внизу. Он помрет не сегодня завтра. А письмецо сожги поскорей, и пепел спусти в унитаз. Вот увидишь, уже завтра встанешь, как огурчик, и первым делом побежишь к Балерине, ну и вспомнишь меня, когда будешь побивать все рекорды.
Первый Советник захихикал, покачивая штиблетом.
– А я хочу увидеть его, – сказал Великий Зодчий.
В кабинете тем временем посветлело: это поднималось на востоке солнце из-за синих газолийских гор, где по трубам, как по кровеносным сосудам, текла волшебная жидкость, превращаясь на своем в пути в ойлы. Вот сейчас золотые лучи озарят уже не черное, а темно-синее небо и зальют его невинным, розовым светом, приветствуя новый день в прекрасной Газолии.
– Ты побьешь с Балериной все рекорды, – повторил Первый Советник, – и тебе опять станет хорошо и легко, и в блаженной пустоте твоего тела и мозга исчезнут все эти непрошеные гости, эти мерзкие призраки, все эти исчадия твоей памяти, и ты почувствуешь себя свободным, прекрасным и вечно юным, как боги.
Розовое солнце уже разлилось по небу и стало рисовать на нем берлинской лазурью красивые, причудливые узоры.
– Мне надо увидеть его.
– Ну и мучайся тогда, – буркнули из угла.
Зазвенел колокол, возвещая начало дня, и первые лучи солнца заиграли на золотых куполах.
– Я сегодня же спущусь вниз, слышишь? – запальчиво крикнул Великий Зодчий. – А тебя я в третий раз спрашиваю. Как ты попал сюда?
Но никто не ответил ему.
– Кто ты? – закричал Великий Зодчий, вскочил с дивана и ринулся в угол. Но там, где только что сидел Первый Советник, стояло пустое кресло.
– Эй, Бухгалтер, слышь, не дрыхни, будь человеком, я тебе чего скажу, – услышал Бухгалтер голос соседа и очнулся.
Бухгалтер открыл глаза, соображая, где он. В какой по счету камере он теперь находился? Точно, в тридцать девятой. По въедливой бухгалтерской привычке и для тренировки памяти он считал каждое свое перемещение, и вполне преуспел в этом. Все это время его бепрерывно кидали из одной камеры в другую, не давая сблизиться с сокамерниками.
Бухгалтер точно знал, что в камере восемь были выбиты окна, и им приходилось спать на нарах, плотно прижавшись к друг другу, чтобы не околеть ночью от мороза, в шестнадцатой не было воды, а в следующей, семнадцатой, лопнула канализация, залив пол вонючей жижой, и они должны были передвигаться, прыгая по кроватям. В двадцать первую, с незагороженной парашей, набили тридцать человек и продержали так четыре дня, а в двадцать третью поместили сумасшедшего, которого отселили только после того, как он ночью ударил соседа ножом в лицо, чтобы его забрали в психушку. В двадцать четвертой им раздавали сухой суп в пакетиках, но не давали кипятка. В двадцать пятой их кормили слипшимися кильками, которые конвоиры называли хамсой, и не давали пить, так что в конце концов, обезумев от жажды, они общими усилиями сорвали батарею и цедили из нее ржавую воду. А в тридцать первой у него начались боли в боку, да такие, что он даже лежать не мог, так его крутило. Его осмотрела газолийка с гладкими и блестящими, как у куклы, волосами и брезгливыми пальцами в белых резиновых перчатках, дала ему болеутоляющее и сказала, что надо лечиться. В этой же, пока последней за восемь месяцев, к нему подселили умирающего, который ненавидел его изо всех последних сил своего изъеденного раком организма. Но Бухгалтер полюбил тридцать девятую камеру – ведь здесь ему впервые за все это время приснились жена с дочкой и мать. Вот только сына он еще не успел увидеть, но был уверен, что встретится с ним уже совсем скоро. Бухгалтер предчувствовал, что тридцать девятая каким-то образом принесет ему счастье, и поэтому молил, чтобы его оставили здесь.