Светел метнул быстрый взгляд на Зоркиных обозников. Галуха, опамятовавшись, водил пальцами над струнами уда. Хотел подыграть, не решался. А ну его! Без помощников справимся!
«Значит, вот каков у них обычай?
Не пойдёт! – сказал упрямый Гойчин. –
Кто врагу однажды покорится,
Век дурной не оберётся славы.
Ты беги-ка в кузницу, сестрица!
Вот мешок: в нём воинская справа.
Кто главарь негодной этой рати?
Надо бросить вызов атаману…»
«Ты куда с постели, милый братец?
Только встань, закровото́чат раны!»
Говорит ей витязь, храбрый Гойчин:
«Что мне раны, славная подруга!
Я-то встану – был бы меч наточен,
Щит сплочён, залатана кольчуга!»
Вот бежит, не чуя ног, сиротка,
Прямо в кузню, пышущую жаром…
«Топ-топ-топ, – рассказывали гусли. – Звяк, бух! Звяк-звяк-звяк, бух!»
Вот и кузница: жаль, трудилось в ней какое-то посрамление святого ремесла. Своей бы рукой задушить!
…Крутит ус кузнец рыжебородый:
«Сделать можно. Только не задаром.
Я вдовец, я зябну долгой ночью…»
Чем такое – лучше с камнем в воду!
Бесконечный трепет одинокой струны. Мгновение тишины, отчаяния. А потом – глухой, нарастающий, суровый распев. Брат за братьев! За сестрёнку назва́ную! Кто первый на нас?
«Значит, вот как! – снова молвил Гойчин.
Нет стыда у здешнего народа!»
Всполошилась шайка воровская:
Из ворот, держа клинок старинный,
Витязь к ним выходит спотыкаясь,
Вожака зовёт на поединок.
Меч иззубрен, щит починки просит,
И кольчугу рвали чьи-то стрелы,
Самого чуть ветром не уносит,
А туда же – возвещает смело:
«Ты да я! Узрит нас Божье око!
В этом споре выкупа не будет!»
И схлестнулись. И главарь жестокий
Свергся наземь с рассечённой грудью.
Слово свято! Шайку скрыли тени.
Облегчённо выдохнули смерды…
Но и Гойчин рухнул на колени,
Осенённый поцелуем смерти.
Раны кровью плачут – не уймутся.
Там, где доблесть, рядом ходит гибель.
Только смог сиротке улыбнуться
Да сказать за что-то ей спасибо…
Так нам пел гусляр – слепой и строгий,
До пустых попевок не охочий.
В ту деревню больше нет дороги.
И ведётся в людях имя: Гойчин.
Тут уж Светел дал волю Пернатым. Влёт подхватывал брезжущие созвучия, что посылал ему лес. Возвращал уверенным согласием струн. Тонкий короб гудел совокупной речью песни, леса на ветру, земли, небес, людской памяти. Грех ладонью такие гулы глушить! Светел дал бесконечному послезвучанию истаять, раствориться в голосах природных начал.
– Вот… Не прогневайся, батюшка.
Хвойные изумруды чуть потеплели.
– Зря, охаверник, гусляра слепого приплёл… – сказал старичок. – А всё равно порадовала меня царская песня. И я тебя порадую, маленький огонь. Иди за мной. Топор захвати…
Стоило войти в лес, как дедок начал меняться.
Драный зипун расправился шубой, каких люди не шьют: мехом наружу. Отсветы ночного неба зажгли по самоцвету на каждом серебряном волоске. Бородёнка распушилась белой окладистой бородищей, по вискам из-под шапки легли дикомытские косы с запутавшимися живыми хвоинками. Лапотки обернулись высокими сапогами в инеистой опушке.
«Как же хорошо, что я днём самовольничать убоялся…»
На плоской вершине Шепетухи совсем не было деревьев. И почти не было снега. Весь сдувало бурями, налетавшими с неупокоенного Кияна. Даже тучи, волочившиеся по склонам, разбегались здесь на две стороны, обтекая ещё заметные стены – разрушенные, вросшие в землю.
Печальные. Гордые.
Светел обнажил голову. Поклонился памяти, как святому храму.
Хозяин, не останавливаясь, зашагал к остаткам ворот. Светел поспешил следом, кованые лапки царапали по голым камням.
Укрепления не замыкались кольцом. Лишь отгораживали часть вершины над чудовищной кручей, падавшей в море. Развалины башен плыли сквозь облачные туманы. Неволей вспомнишь иномировой обрыв с его звёздами… мёртвую дружину у края…
– Смотри, – пророкотал Хозяин.
Светел увидел громадный, в четыре обхвата, еловый ствол на земле. Этакий древесный глодень: обугленный с одной стороны, окорённый лютыми вьюгами, до звона высушенный морозом.
– Когда Прежние держали здесь последнюю оборону, под стену внутренних палат внесло семечко, – заговорил старец. – Когда крепость обезлюдела, к небу подняло голову стройное деревце. Оно слушало северный ветер, ещё говоривший на языке ушедших людей. Каждой жилкой впитывало его песни… Когда в раненом мире нарушился порядок и Бог Грозы не смог отстоять небеса, последняя молния освятила царь-ёлку. Я знал, что храню её не напрасно. Возьми, маленький огонь, сколько потребно тебе. Гусли сладишь, когда время придёт.
«Да у меня Пернатые живут! – чуть не ляпнул Светел. – Крыло играл, уж куда лучше!..» Прикусил глупый язык, склонился малым обычаем:
– Благодарствую, батюшко-Хозяинушко.
Древние изумруды вдруг пугающе вспыхнули.
– Верни солнце!
И Светел остался один перед необъятным стволом, на каменном островке среди туч.
На юру
Ознобиша хранил в памяти не одни только выскирегские ходы, мосты и прогоны. Он много раз пересматривал начертания северных украин, следя то походы Первоцаря, то Ойдриговы захваты. Вот Чёрная Пятерь, вот Шегардай, вот зёрнышки деревень, нанизанные на выскирегский большак. Одни – чёрные, невсхожие. Другие проросли одуванчиками зеленцов. Там люди. Жизнь, пища, тепло.
Удирая из снежной норы, он всякий миг ждал погони. Но вот отступили за спину береговые скалы залива… на вёрсты раскинулась ледяная равнина, беззащитно голая от окоёма до окоёма… Уж тут его точно должны были высмотреть и настичь? Не высмотрели. Не настигли. Ознобиша с недоверчивым облегчением выбрался на долгие изволоки южного берега. Оглянулся, различил вдали чёрную короткопалую пятерню, казавшуюся сквозь туман…
Она почему-то не протянулась к нему. Не схватила когтями.
Как такое объяснить?
Чтобы Пороша с Хотёном замешкались на горячий след встать? В том же мешке беглеца назад приволочь?..
Разве только Ветер приказал живым отпустить.
Знай, выкормыш, каково уроков не исполнять.
А пальцы – это за Белозуба.
Ворон…