– Дрочёное дитя отца с матерью бьёт, – согласилась Путинья.
Младшие девчушки подбирали обрезки, обрывки. Наматывали на травяные стебли, плели простые маленькие циновки. В Затресье такие были повсюду: хоть горшок поставить, не пачкая наскатёрника. Славницы на выданье творили крепкое, широкое, красивое плетево – тачать санные оболоки, мягкие корзины, половики, полавочники.
Две мудрые женщины не могли нарадоваться беседе. В очередь, не спеша, выкладывали подарки. Путинья раскрыла плоский короб, заставленный крохотными горшочками, стала указывать:
– Вот это, сердечко моё, тебе для доброго сна. Полнапёрсточка в водице распустишь и до утра будто в люльке проспишь, о горестях несчётных даже не вспомнишь.
– Тебе ли, сестрица, тяжких ночных раздумий не знать!.. А тут что?
– Это чтобы нутро сытными пищами не бременилось. Проглотишь горошинку, и опять хоть с молодыми пляши.
Перстенёчки многоцветные
В дальний короб уложу.
Тайну самую заветную
Никому не расскажу.
На беседах рукодельницы
Теплят долгую свечу.
Всем, что на́ сердце, поделятся,
Лишь одна я промолчу.
Розщепиха привезла копчёных гусей и четверы беговые ирты Пенькова славного дела. Склонилась к уху Путиньи, упредила по совести:
– Таких скоро вовсе не будет. Стался ремеслу перевод!
– Батюшки-светы! Да как же?
Розщепиха отведала пива.
– А я всё тебе как есть расскажу. Был делатель Жог Пенёк, Единца Корня сын. Нрав, не тем будь помянут, хоть в лоб, хоть по лбу стучи. Это от матери у него, от бабы злосердой! Она и меня, безвинную, смертью чуть не убила, и невестку на честное вдовство наставить не хочет. Я к ней замиряться пришла, и тут изобидела. Я с дорогим подарочкам, а она… вспомнить стыд!
– Ох, не стало совести в людях! И что Пенёк, говоришь?
– Не промолвлю слова худого, но бают у нас – упрямством сердце порушил. Оставил отрока…
Последнее слово как плюнула.
– Никак у славного источника да сын неудача? – ужаснулась Путинья.
– Ты, сестрица, сама его видела. Мимо бежит – головы не поклонит!
– Вот как. А за доченьку мою вступился.
– Это он, Путиньюшка, перед воинскими людьми хотел себя оказать. Тогда уже на сторону из дома глядел! Одно слово, приёмышек! Люди за дело, а этот всё с народцем шатущим. Так и ушёл незнамо куда.
– Слышать было от местничей, – кивнула Путинья. – В Царской ватаге прижился, у Неуступа.
– Я, сестрица, с испугу прозвания не упомнила. Как нагрянули, за порог показаться не смела! Люди страшные! И Опёнок таков при них взматереет! Всё бабка, Корениха Ерга, она всё!
– Кто ж теперь лыжи добрым людям верстает?
– А из той дружины калека. В доме влазень! Знала я, чем кончится! Ещё когда Ерга вдóвой невестке дозволила с красными рукавами гулять…
– Да быть не может! Многие ты, сестрица, обиды от неё приняла.
– И не говори, добрая Путиньюшка. Я же что? Вдовица ненадобная. Брат хлебом попрекает, Ерга кулаком убить норовит! Одна ты, голубушка, меня любишь за правду.
– Значит, вырастили приёмыша, а он…
– Вот и я им сразу сказала, тогда ещё: горе в дом зазываете! Да кто ж слушал меня?
– Погоди, сестрица разумная. С лица красавец парнишечка… улыбка хорошая…
Розщепиха поджала губы, глянула в сторону.
– Не стала б я без правды клепать. Помета злая на нём.
– Нешто тело огарышем непотребным?..
Розщепиха отмахнулась ладонью, пригубила ещё пива, наклонилась к уху подруги:
– Хуже дело! Рубцов-то мы уж каких не видали…
Изумлённая Путинья прижала руки ко рту.
– Значит, истинно бают про страшное диво! Будто являлись по Беде младенцы в письменах самородных. Из облаков падали…
– В самородных или нет, врать не стану. И про облака не скажу, это всё Пенёк хвастал. А письмена сама видела. Вот тут, на груди.
Путиньюшка заботливо отвела руку подруги, не позволила показывать на себе. Сотворила охранительный знак, наотмашь погнала зло:
– Да ну их совсем, сестрица Шамша! Давай лучше про весёлое говорить.
Вот по белой по дороженьке
Санки лёгкие летят.
Подломились резвы ноженьки,
Помутился светлый взгляд.
Кабы горе это лютое
Угадать мне наперёд!
Он другую шубой кутает,
Нежно за руку ведёт.
«Вот моя невеста милая!
Ставь на свадьбу кисели!
А тебя, любовь постылая,
Хоть бы вихри унесли!»
«Поздорову тебе, добрый господин и брат мой. Итак, тщательно подготовленный случай привёл меня в деревню, соседнюю с известной тебе. Я надеялась вновь увидеть отрока и, буде дозволит Владычица, прельстить его дочерью. Увы, мы разминулись. Юнец уже несколько месяцев путешествует с друзьями твоего старого друга, и это было первое, о чём мне здесь рассказали. К тому же Царица поволила наслать изрядную бурю, карая меня, по тяжким моим грехам, ещё и пыткой бездействия. Я торопилась уехать, как только это станет приличным, но тут в гости прибыла злыдница, о коей я писала тебе. И я возблагодарила Правосудную: воистину, Она лишь испытывала меня, готовя награду! Никто не знает лучше тебя, господин мой, как легко развязать язык глупой и завистливой бабе. Распалившись обидой, эта пыль без понуждений и подкупа открыла всё, что мы с тобой так долго силились выведать. Знай же, брат: твоё предви́дение оправдалось. Думаю, теперь мы легко проследим судьбу отрока и поймём, есть ли истина в словах простецов…»
За море!
Галуха негромко перебирал знакомые струны. Андархский уд создан сопровождать беседы мужей. Искусное плетение звуков откликается в душах спорящих, озаряет неведомые пути. Почему дикомыты давно поняли это о своих гуслях, а в просвещённой Андархайне слушают бесносвятов, не терпящих свободной гудьбы?..
– Не нравятся мне эти слухи, – прогудел Телепеня.
– А что тебе, брат, мило последнее время? – засмеялся Марнава. – И то не так, и это не по сердцу.
– Хобот сказывает, в Шегардае дворец уже изнутри убирают, – заметила Кука. – Письма шлют туда и сюда, выкупают где ковёр, где сундук, а чего не найти, в ремесленных по памяти создают.
– Значит, вправду царевич невдолге на городской стол сядет, – мрачно подвёл итог Телепеня.
Четвёртый на совете, Лутошка, потягивал брагу, помалкивая в присутствии старших. Воруй-городок населяли очень страшные люди, но Лутошку Галуха боялся особой боязнью. Глаза писаря Окула, белые на белом лице… Борода багряных сосулек… Взмах ножа, готового с той же лёгкостью и ему, Галухе, горло рассечь…