И снова надо было уезжать.
Они шли между обмякших сугробов, мимо заколоченных мертвых домов, по неезженым дорогам, вязким топям, непроходимым лесам, пустынным побережьям, – по материкам, раскрашенным в зеленое и коричневое, сквозь пустые кружочки разбросанных городов и ненаселенных пунктов – два одичавших изгоя с безумной надеждой соединить друг с другом свою полноту, пока она не станет разрывать их изнутри – невозможная возможность сбыться в любви, через любовь – здесь и сейчас. И тогда – крепко держа друг друга за руки, шагая рядом, каждый начнет предательски понимать, что это – не все, не весь ты, и значит, чертова сила неумолимо погонит искать то таинственное место, где ты будешь весь, целиком, и ты по-прежнему не можешь допустить, что ее (его) в этом месте не будет, что вообще что-то может быть вне ее. Как развязать, Господи, этот узел?
Долгие разговоры ничего не проясняли, вопросы и ответы запутывали еще больше, и длинные сияющие Евины глаза становились желтыми и круглыми, как у хищной птицы, и она, впадая в бессильную ярость, била его с размаху по лицу, и он, падая куда-то в тар-тарары, не оставался в долгу, а потом умывал ее, склонившуюся над раковиной, под струей холодной воды, заставлял высморкаться, обтирал лицо полотенцем и нес, прижимая к груди, в комнату. «Хорошо, милая, ты только помолчи сейчас, прошу тебя, не говори, что я – деспот, что ломаю тебя, помолчим, обними меня, моя родная». И они обнимались, свивались самозабвенно в общий клубок, замирали, и уже непонятно было, где кончается один и начинается другой, и казалось, еще чуть-чуть, еще покрепче обняться, и они слетят с этой орбиты навсегда, и бог освободит их наконец от необходимости сбываться по отдельности, сделает их «мужедевой».
Но бог не освободил, и они разжали руки, расцепили объятья, разорвались, и еще с общей кровью в жилах, смертные, полуживые, поползли прочь друг от друга…
И было утро, дрожащее и ломкое, и фасады домов, приобретая волнистые очертания, то и дело сползали на асфальт, и вокзальная площадь, подернувшись влажной зыбью, валилась и съезжала с самой себя, а стрелки башенных часов гнались друг за другом. Ева стояла на подножке поезда, утончившаяся, почти бесплотная. Глядя на нее снизу, с перрона, он схватил ее драгоценную ногу, прижал к небритой щеке рыжий сапог и поезд тронулся. Она вскрикнула, сдернула с себя шляпу, прижала к лицу… И остался разоренный мир, и нечего в нем было делать без любви, и с любовью ничего нельзя было делать. Разве что лить на голову тазики с ледяной водой, нанося ежедневные ножевые удары по организму, чувствовать, как потрясенно охнув, содрогается каждая клетка, захваченная врасплох, да смутно надеяться, что возникшая «клеточная просветленность» распространится ненароком и на душу. N сжился с уверенностью, что, если выпустить из рук нить и однажды утром не выполнить ритуального обливания, то мир рухнет окончательно и сам он начнет тотчас распадаться вплоть до полного исчезновения.
С таким же маниакальным упорством он продолжал ежедневно ходить в бассейн и молотил стометровку за стометровкой отвратительным кролем, распугивая мирных купальщиков фонтаном брызг, выжимая из своего тела волю к победе, поскольку тело, здоровое и сильное, послушное его приказам, оставалось последним его оплотом. Однако вскоре и с водой наметились тревожные, осложненные отношения: то она его «пускала», то отторгала с враждебностью одушевленного существа, то оставалась безучастной. Пока однажды во время плаванья ему не пришло в голову, что его судорожные заплывы напоминают атаки грубого завоевателя, стремящегося любой ценой взять препятствие и полагающегося только на крепость собственных мускулов. Перевернувшись, как от толчка, на спину, подняв лицо к застекленному светлому небу, свободно раскинув руки на голубой глади, он с осторожностью пошевелил кончиками пальцев. Ощущение оказалось необычным и наградило его подсказкой: нужно в корне изменить тактику, отказаться от насилия, не вступать в прямую схватку с препятствием, а смиренно согласоваться с его природой, не рвать ткань, а проникнуть в нее бескровно и, если пойти дальше: суметь отдаться с необходимостью означает и овладеть! Метод, который он ищет всюду, скрывается именно здесь, так что если отработать его в одном направлении, в одном месте, то он наверняка окажется отмычкой и к другим потаенным местам…
Возбужденный, захваченный новым поворотом старой темы, он вышел на улицу в распахнутой дубленке, потянул ноздрями февральский воздух и вдруг ошеломленно узнал присутствие знакомого тревожного и сладостного запаха, принесенного ветром из южных степей…
От Азии, степной и горной, ждал он подарка для себя, но поразился коварной перемене! Вольно раскинувшаяся перед ним, цветущая, одуряюще пахнущая, постукивая на ветру кастаньетами сухих плодов джингиля, свидетельствовала она ему в лицо, что не получит он того, за чем приехал, что не намерена она выполнять его личных заявок, припрятанных в складках души, ей смешно человеческое чванство, и пусть он гонит свою лошадку по степи – у него неплохо получается, она даст ему проскакать себя и позволит срывать с себя алые бутоны тюльпанов; напоит его хмельным кумысом, выкупает вместе с пастухами и стадами баранов в шумной речке; убаюкает его безоглядным плоским величием – без единого деревца или тщедушного кустика; укутает утренним туманом, да вдруг без предупреждения ринется из-под ног в пропасть, со дна которой сквозь молочный дым доносится зловещее шипение спотыкающегося на острых камнях горного потока; и спустит его к своим сочным влажным лугам, и он пойдет по ним, живым и мягким, – как по холмистой упругой плоти, волнующей безупречно-плавными изгибами гигантского тела, и, оставив отару на попеченье пастушка, будет бродить среди изумрудных окатов плеч, вздымающихся грудей, бархатных ягодиц, крутых шелковистых бедер, уводящих все дальше и дальше за горизонты («Ева, повсюду тебя вижу – распростертую под небом бесконечную женщину!») Когда же стемнеет и зеленые овечьи глаза засветятся в темноте, она бесшумно приблизится, покрытая звездным покрывалом, откроет черный жаркий глаз, зашепчет ему на ухо горячим Евиным шепотом безумное, да и бросит ничком на напоенную теплом землю. А потом вдруг навалится беспощадным зноем, раскаленной до бела тишиной, сожжет каждую травинку на своем теле, и, лысая, страшная, пылающая, высоленная, погруженная в свой жар, оцепенеет в страстном томлении, да начнет рождать из своего переизбытка, от пламенной скуки пустынные фантазии, зыбкие миражи, которым не подвластны только бродячие верблюды, а помутившийся разум обездоленного скитальца отказывается признать несуществующими эти дивные озера, полные свежей прозрачной воды, эти заросли плакучих тенистых ив по берегам, где ждет его покой и отдохновение, и нега, и блаженство, и конец пути. А наигравшись, дьяволица оставит его с бьющимся сердцем, прикованного к иллюзорной цели, тающей в воздухе беспечной небылью. Чужая, плосколицая, неверная, не облегчит она его сердца, не одарит откровением, а только подразнит да стряхнет с себя, как пыль с подошвы – его Азия, степная и горная.
«Стряхнула меня, как пыль с подошвы, – говорил N другу детства, разливая „по последней“. – Я ее не достиг, ты понимаешь?» – «Это она не достигла», – успокаивал друг и бежал за второй бутылкой. «Отрезать, что ли, ухо?» – спросил N, когда и вторая бутылка стала подходить к концу, и в кухню вполз через форточку мутный рассвет. Но друг решительно отсоветовал, пить больше не дал и заметил, что если он хочет немного прочистить мозги, то есть книжка доктора Брэгга про лечебное голодание, он сам не пробовал, но знающие люди говорят, что делаешься как новенький и силы появляются необыкновенные, может, это пойдет на пользу, да вон и пузо у него уже намечается. «Где?» – изумился N, прижимая ладони к животу.