– На что купишь-то? У нас денег нет.
– У Яши есть. Он бережливый. Помоги-ка…
Дедушка подцепил доску на полу, приподнял, дал Кате подержать, а сам нагнулся и вынул из тайника кошель.
Ушел. Она же осталась одна и продолжила осматривать жилище бывшего шведа Яши.
Старый князь Василий Васильевич говаривал: «Каков чертог, таков и обитатель, ибо стены – вторая кожа человека». И правда, голицынский терем был точной парсуной хозяина: книжный, старинный, чопорный, светлый.
Иноземцев, если судить по горнице, должен быть прям и ясен душой, чист телом и духом, однако ж непрост – с потаенными уголками. И совсем одинок, пришло в голову Кате. Наверное, сидит здесь, в своем маленьком опрятном доме и сам с собою разговаривает, потому что больше не с кем. Учитель-то от него ушел, отправился на поиски Будды.
Она вдруг представила, что дед Симпей из ее жизни исчезнет, и стало страшно. Потому что тогда на всем белом свете по-настоящему разговаривать будет не с кем. Тоже начнешь беседовать сама с собою…
На стенной полке лежала длинная узкая шкатулка. Ката открыла, увидела дуду блестящего желтого дерева, с дырками. Поднесла к губам, дунула.
Звук оказался неожиданно глубоким и сильным, от него сжалось сердце. Оказалось, что у дома есть и голос.
Закрыв глаза, Ката попробовала дуть еще – то сильнее, то слабее, прикрывая дырочки пальцами, как это делал сояльский пастух со свирелью.
Дудка заговорила, пытаясь что-то сказать. Что-то важное.
– Ты кто? Вор? – раздался вдруг спокойный голос, выговаривавший слова вроде правильно, но немножко странно. – Ловко ж ты снял замок, не сломавши.
Дернувшись, Ката открыла глаза.
На пороге стоял высокий, тонкий юнош в коричневой треуголке, из-под которой до плеч свисали прямые желтые волосы. Камзол с кюлотами тоже были коричневыми, шейный платок и чулки – белыми. Но платье Ката толком не рассмотрела, оно было скучное, а вот лицо особенное. Странной для такого молодого парня неподвижности, и на лбу, над приподнятыми словно в вечной задумчивости бровями – ранняя морщина, глаза же синие.
Какой красивый, подумала Ката. Прямо Бова-королевич. Иль Царь-Философ с картинки из Платоновой «Политейи».
Сказать она ничего не сказала, охваченная непонятным оцепенением.
– Чего испугался? – Парень все так же спокойно ее разглядывал. – Я тебя не трону. Если воруешь от голода – ешь.
Он подошел к столу, снял с тарелок салфету. Ката по-прежнему не шевелилась.
– Гобой положи где взял. Он хрупкий. Может, тебе денег надо? Дам.
Иноземцев поднял уже известную ей доску, заглянул в свой подпольный закут, и брови сердито сдвинулись. Лицо ожило, и таким понравилось Кате еще больше.
– Э, да ты уже нашел! Нет, брат, так не пойдет. Верни кошель. Поделиться поделюсь, а всё не отдам. Ну-ка.
Он приблизился, взял ее за локоть. Пальцы были сильные, сдавили крепко. Ката вздрогнула, но не от боли. По руке заструилось тепло, оцепенение спало.
– Кошель взял дедушка. Он скоро вернется.
– Какой дедушка?
Брови раздвинулись, поползли вверх, морщинка стала глубже – Яша удивился, и красивое лицо сделалось еще живее.
– Дедушка Симпей.
Оказалось, что лицо умеет радостно улыбаться, и тогда будто озаряется солнцем. Этакой красоты Кате было уже чересчур, пришлось опустить глаза.
– Ты с ним? Ты его новый ученик?
Она кивнула, и тут Яша обнял ее, прижал к себе. Ката ахнула, и, коли бы он не держал ее за плечи, наверное, бухнулась бы на пол – так вдруг ослабели коленки.
Отодвинулся, но все равно остался совсем близко, глаза в глаза.
– У тебя на лбу знак, как у него! Только не черный, а коричневый, – сказал Царь-Философ. – Я просил мне сделать такой же, а он отказал. Говорит, знак положен только Хранителям. Он принял тебя в Хранители, да?
Сказано было с почтением и, пожалуй, завистью.
– Учит… – Голос у Каты пресекся, она кашлянула и повторила громче: – Учит.
– На какой ты ступени?
– На восьмой.
– Быстро… Я за три года дошел только до четвертой. У тебя, верно, дар. Понятно, отчего Учитель стал готовить тебя в Хранители…
Юнош разжал пальцы, смущенно отступил.
– И то. Поглядеть на тебя и на меня. Ты молчишь, отвечаешь только когда спрашивают, скупо. А я суечусь, языком болтаю… Ты не думай, так-то я не болтлив. Просто соскучился. С тех пор, как ушел Учитель, ни с кем толком не разговаривал, только на службе, а там какие разговоры? – Махнул рукой. – Тебя как звать? Меня – Яковом.
– Я знаю, – ответила она, а имени своего называть не стала.
Он же не переспросил, ему не терпелось поговорить про важное – видно, накопилось за время одиночества.
– Вот скажи, как жить человеку, если он все время среди множества людей, а разговаривать ему не с кем? О всякой ерунде можно, а о важном – не с кем. И ты понимаешь, что так будет всегда, до самой смерти!
– Это седьмая ступень. Нужно научиться беседовать о важном с собой, – стала объяснять она науку своими словами. – Задаешь себе вопрос про нужное – жди ответа. Он придет. А если тебе скучно, противно глядеть вокруг – глядишь внутрь себя, и там полная твоя воля. Хочешь, чтоб было красиво – придумываешь. Хочешь, чтоб было увлекательно – тож. И живи истинной жизнью внутри себя, как в хорошем доме, со своим убранством, а наружу гляди через окошко, кому ни попадя дверь не открывай.
– В своем доме, со своим убранством… – медленно повторил Яков. – Это обдумать надо. Общупать… Седьмая ступень, да? Ох, высокая…
А Ката сейчас сражалась с восьмой ступенью, да всё не могла на нее вскарабкаться, срывалась.
Тягу к солнечной силе Ян она, как велел Учитель, собрала в ком – это-то получилось легко. Он шевелился где-то под ложечкой, где рождаются вздохи. Но стала пихать огненную силу вверх, к разуму, а она не поддается. Сползает ниже, ниже. Потому что тяжелая и горячая.
Еще ужасно мешало, что он так близко. Протянуть бы руку, потрогать золотистую прядь. Или погладить по щеке. Когда он улыбается, там появляется ямочка. Вот бы…
Ох, не туда, не в ту сторону двигалась жизненная сила!
Ката закрыла глаза, чтоб было легче.
– Мы теперь будем жить вместе? – услышала она. – Втроем?
– Нет! Мы с дедушкой уплывем в Голландию. А потом в Японию.
Уедем – тогда и слажу с восьмой ступенью, сказала себе Ката. Дотерпеть надо. Вдали от этих синих глаз оно проще будет.
– Неужто нашли?! – прошептал Яков, и проклятые глазищи, расширившись, стали еще невыносимей.