Глядя из темноты
на далекий очаг,
он не ближе звезды,
попытаюсь начать
говорить, чтобы я,
темное до темна,
знало эффект бытия,
отраженного от окна.
Да, вот это заморочено, но правильно: мое «я» темно до тех пор, пока оно не отражает свет в твоем окне. Даже его, этой обыкновенной повседневной малости хватает, чтобы у этого «я», самозародившегося во мраке, началась какая-то жизнь. И важнее этого начала жизни для него там события и быть не может.
А пока придумывались слова, мелодия изменилась и закрепилась, во втором периоде уже будет другой рисунок, а играться это все равно будет на тех же двух минорных аккордах, и размер три четверти, и больше ничего не надо, а потом чуть-чуть разовью, добавлю септ-аккорд, получится нарастание:
Свет висит в темноте,
и, вглядевшись в пятно,
вижу в нем двух детей,
женщину за окном.
Детей стало двое, ну что тут поделать, но ведь это нарастание должно разрешиться, иначе неясно, к чему вела мелодия, а разрешение очень простое, минор превращается в мажор, и это переключение создает эффект преображающей наивысшей точки мелодии, а разрешается она в старый домашний минор, к которому голос приходит уже едва слышным, нежным, мучительно чутким:
Я смотрю ей в лицо,
на которое блик,
открывая висок,
на мгновенье прилип.
Наконец-то исходная ситуация образа проговорена, да, он стоит и смотрит, и ничего не происходит и произойти не может, но если не может, то песни не будет и любви не будет, дальше должно что-то происходить, я чувствую глубину схваченной ситуации, но сам еще слишком слаб, чтобы увидеть образ дальше, увидеть его развитие, я снова без сил, короткий отрезок слов, в которых был смысл, на сегодня окончился, остается некоторое время петь то, что можешь петь, в надежде, что глубина образа еще откроется. И живешь некоторое время, зная, что образ – отложен, что дорога к тебе – не завершена, и проходит календарное время до следующих строк, и оказывается, что если ты в жизни и продвинулся за этот срок, то ровно на эти строки, которые позволили увидеть немного дальше, а дальше, наверное, должно быть немного иррациональной, пугающей меня реальности:
Если быстро бежать
и работать нутром,
я почувствую жар
ночника над ковром.
Насыщаясь тобой,
слышу топот и смех:
умереть в любой
можно момент.
Наблюдатель находится в мире, из которого почти невозможно приблизиться к тому, что он видит. Более того, этот мир, где «умереть в любой можно момент», не предназначен для такого восхищения – оно делает наблюдателя уязвимым. Но его слабость дает надежду. И снова живешь в ожидании, когда приоткроется следующий виток тропинки, живешь грубо, рискуя не расслышать, не распознать мельчайшего сдвига образа перед внутренним взором, когда он вдруг высвобождает, вскрывает новый эмоциональный пласт. Мы с тобой будто лепим друг друга, любое твое проявление, любовь, вмешивается в мою бесформенность, сообщает ей какую-то значимость, временную конфигурацию, новую, неожиданную для меня, – и у меня появляется личность, не имевшая никогда до сих пор ни смысла, ни надобности. И все, что делает твое существование со мною, для меня чудесно. Я слежу за тем, что именно из меня получается в результате неосознанной лепки. Любовь моя, мне нравится то, что ты со мной делаешь.
Ты посмотрела в окно.
Что же ты видишь там?
Чувствуешь ли ты, что
темнота не пуста?
Веришь ли, что существо,
из темноты глядя,
всем своим существом
любит, жалеет тебя?
Конечно же, ты чувствуешь и веришь. И я верю, что мой голос дойдет до тебя. Образ разворачивается и дальше, он способен вобрать весь видимый и мыслимый мир, – но пускай эта песня закончится здесь.
2013–2017