Не было никакого ветра, потому что мысль не может встречать сопротивления ветра. Она просто мгновенно переносится туда, докуда способна дотянуться. Она ограничена лишь своим представлением о мире и неготовностью воображения действовать именно тогда, когда нужно.
Думай, Сева, как узнать, где выступает правильный музыкант. Ну конечно, нужно просто посмотреть афиши на Невском.
Сева сделал резкий вираж прямо над темной водой Невы, пронесся, как Чкалов, под Троицким мостом и забрал влево, к изумрудному и ровному, как газон, Эрмитажу.
«А как это у меня так получается спать? – вдруг совершенно отчетливо подумал Сева, и сразу же: – Так можно было бы и не ездить никуда – слетал бы во сне». Но почему-то не слетал. Даже досадно вдруг стало: можно было бы сэкономить. И тут же сам себе: «Закройся, мелкая душонка!»
После Эрмитажа снова резко влево, потом вправо – ой, занесло, где это мы? ага, улица Гороховая, помним, именно здесь и квартировал Илья Ильич Обломов – назад, к Невскому, вот наконец тумба, мимо которой Сева проходил сегодня уже по меньшей мере трижды. Постоим, оглядимся.
И вдруг, оглянувшись на эти черные, втянувшие плечи дома, Сева отчетливо почувствовал источник отчаянья, выражаемого их позами. Вот этого всего уже не подвинуть. Там, в бетонных колодцах, в клетках с узкими окошками замурованы люди. Им достался самый лучший город, который есть в этой стране, а они живут так, как живут. Их зажатость не может породить желания, потому что неясно, чего еще желать. За этим городом нет перспектив. Вот оно – темное питерское отчаянье, возникающее на фальшивом пике человеческой культуры.
Так, читаем афиши. Спектакли – достаточно нам спектаклей. Ага, некто Гришковец читает про то, как он съел собаку. В Мариинке «Свадьба Фигаро» в постановке Александрова. Дальше: команда Tequilajazzz на Лиговском проспекте, но это послезавтра – эх, дожить бы до послезавтра. Что сегодня? Дайте нам прямо сейчас. Вот: Леонид Федоров, набережная канала Грибоедова, 36, начало в 22.00. Который час? Хотел посмотреть на часы, но руки опять некстати не оказалось. Там сейчас должно быть все в самом разгаре. Так, что еще есть. Мама дорогая, да тут недалеко играет сам Гребенщиков! Едва ли не единственный выживший, человек мира. Недавно же вот были песенки про духовный паровоз и ржавый жбан судьбы. Не, не хочу профессионала. Хочу ищущего, ибо сам ищущий. Как же я днем не увидел этой афиши? Какой кайф, можно без билета! Не заблудиться бы только…
Сева не заблудился.
Федоров сидел на самом краешке обычного канцелярского стула в серой футболке на два размера больше. Футболка была мокрой уже почти полностью. Концы кудряшек намокли и превратились в сосульки. Искаженное лицо блаженного человека. С кончика носа на секунду свисает капля пота. Он ерзает, притопывает, подается к микрофону так, что кажется, будто стул все-таки будет потерян как точка опоры, – но нет, разрыва сцепления не происходит.
Он пел странную песню. Она практически полностью игралась на одном аккорде, плотным неспешным ритмом, выдержанным в неклассическом размере. Под этот ритм исполнялось что-то вроде театрального номера на несколько голосов. Если точнее, то текст был для одного голоса, а исполнение – на несколько. Голос старательно до вычурности выпевал мелодию, но при этом он же ее остранял лишними нотами, срывами, пришептываниями и прикрикиваниями между слов. При этом лицо то искажалось, то расплывалось в улыбке, нога притоптывала, а руки неумолимо, жестко пилили на гитаре нечто, под что и мелодию трудно придумать. Получался эффект дикой, сложной многоголосицы при исполнении вещи скорее примитивной. Он не столько пел, сколько показывал опыт какой-то альтернативной формы существования, только что открытой искусством. А то, что это – искусство, было несомненно. Однако Сева подумал, что можно только посочувствовать людям, которые пришли сегодня с целью приятно провести вечер.
В следующей песне он играл ритмически интересную последовательность из трех аккордов, для которых предложил по ходу песни четыре варианта мелодии. Строго говоря, это вообще была не песня – каждый куплет пелся по-новому, не только мелодически, но и эмоционально, припев отсутствовал. В конце он, как будто сжалившись, еще раз пропел первый куплет. Получалось, что он взял удобную для импровизации основу и показал потенциал ее мелодической аранжировки.
Если бы у Севы сейчас был рот, он бы сидел с открытым ртом, настолько он был захвачен происходящим. Он считывал новые идеи, но видел и главное: как только этот человек касается струн, он переносится на границу, за которой заканчивается язык, за ней первозданный пугающий хаос – там реальность, и она начинает говорить с нами какими-то другими голосами. Это не исполнитель, не певец, а шаман, который не слышит обычных значений слов, потому что реальность говорит на другом языке. Вот куда повел его некогда распробованный абсурд. Но мелодия стала крепче, в ней зазвучало мощное народное начало. Одно постоянно оставалось неясным – как она продолжится. И никаких сложных выверенных конструкций старого «Аукцыона». Наоборот, в этих проигрышах невозможно ошибиться нотой – там время от времени можно брать просто любой аккорд – и он впишется в это понимание музыки. Да что там – звук упавшей связки ключей – и тот впишется. Потому что много воздуха, свободы – лишь бы хватило энергии и мастерства ее постоянно заполнять.
Я-А-а-по-У-У-ли-цА-ам хо-дИ-ил, —
тянул он выматывающе долго.
СЫ-ы-на-я-А-А-ве-зде-ис-кА-Ал, —
при смене аккорда он трогал лишь пару нот.
НО-О-ни-гдЕ-Е-е не-на-хо-дИ-Ил, —
он всю песню построил на мелодии в тишине.
ДА-А-же-срЕ-Едь при-брЕ-жных-скА-Ал, —
голос сильно сел со времени «Птицы»!
ДА-А-же-срЕ-Едь при-брЕ-жных-скА-Ал, —
на потном лице божественный покой.
Он как будто везде, в любой композиции отыскивает границы искусства, лихорадочно думал Сева. Драматизм того, что мы слышим, – оттого, что мы не понимаем, как можно не свалиться в сладкие песенки, не дать себя поглотить шумам и самой тишине. Он балансирует, балансирует уверенно, не оставляя себе запасного пространства для безопасности эксперимента. Песня на одном аккорде – это опасно. Уверенно петь на фоне почти тишины – и оставаться в уверенности, что ты еще в искусстве, – для этого художнику надо иметь железные яйца. И он это делает один, в каком-то зачуханном баре, в глубине которого разливают спиртное. Время от времени кто-то нетрезво кричит: «Лёня, давай “Птицу”», – а Лёня сидит в прозрачной снаружи и непроницаемой изнутри воздушной капсуле радиусом один метр. Даже можно представить, что сама капсула на деле находится сейчас совсем не здесь, но технический прогресс зашел так далеко, что нам кажется, будто человек, в ней замурованный, на самом деле сейчас находится среди нас. И только когда он начинает петь, можно понять, что это не так. А можно и не понять.
Под ногой Федорова лежала педалька. Он почти не использовал ее для искажения звука. Использовал для другого. Вот он как-то покарябал по барабану, дернул пару струн, нажал на педальку – и это странное, из чистого мусора собранное сочетание начинает воспроизводиться, задает ритм, под который Лёня подстраивается и играет, поет.