Я выжрал бутылку водки. Просто так. Не понимал, почему ей настолько наплевать. В ее «жаль» не было места для жалости. Это был стандартный ответ. Будто не родное существо теряешь… Не знаю даже. Мебель.
Утром отвез Гая в клинику. Не отпускал. Сидел с перегаром, в тумане, небритый и обнимал пса… Потом его увели. Я заплатил деньги в кассу, а мне выдали его завернутого в простынь. Друга. Моего друга. Я его отпустил.
Гая я закопал на пустыре за домом, там, где мы с ним прогуливались вечерами. Андрюха приехал, помог. Жутко тряслись руки. Мы утоптали холм вровень, от греха подальше.
Андрюха увез меня к себе. Постелил на диване, и больше за вечер мы не перекинулись ни словом.
Она прилетела через два дня.
Я вернулся со съемки. В коридоре стоял ее чемодан. Светка чем-то шубуршала в зале.
– Привет.
– Ой, блин, испугал.
– Как съездила?
– Нормально все. Ты мое свидетельство о рождении не видел?
– Нет. А на кой оно тебе? И что ты не переоделась? Я там покушать приготовил.
– Я не буду переодеваться. И…– она не смотрела в глаза. Пристально так не смотрела. Куда угодно, только не в глаза. – Нам надо с тобой поговорить.
Бляха. Я знал. Я знал и ждал. Верить не хотел. Но знал.
– Давай так. Я пойду поставлю чайник. А ты минутки через две приходи на кухню. Там и поговорим. Хорошо?
– Ладно. Только…
– Что?
– Да ничего. Потом.
Я прочапал на кухню. Зажег газ. Набрал воды. Поставил чайник на плиту. Достал кружки с нашими именами (друзья подогнали на новоселье) и бросил в них пакетики с чаем. Сел.
Светка зашла тихо. Села напротив. Чайник засвистел. Я налил кипятку.
– Глеб, ты только не психуй…
– Я знаю, что ты хочешь сказать. И я никогда не психовал. И не дергал тебя. Просто скажи причину. Почему?
Замолчала. Затеребила рукав блузки.
– Чай пей. Остынет.
Отхлебнула немного. Поставила на стол.
– В общем… Я хочу больше. Я расти хочу. Развиваться. Посмотреть мир. Добиться чего-нибудь. А рядом с тобой…
Я сорвусь. Точно сорвусь. Встану и уебу ей табуреткой. Раз пять. А потом пущу газ.
– Что со мной не так?
– Все так. Но по-твоему. Ты зажат в этом своем мирке. В этой квартире. В своем кругу знакомых. В своей безуспешности. Ты себя не реализуешь. Живешь одним днем. Ты даже машину не купил за эти годы.
– Свет, какая, на хрен, успешность? Ты о чем? Я создал дом. Поддерживал тебя во всем. Не дергал по пустякам и был искренне рад твоим достижениям. Но я хочу ребенка. Хотел. Сына. Нашего. А может, и девочку. А может, и еще одну. Хотел быть хорошим отцом и мужем. Сам. Без нянек. Без блеска и ротожопства. Хотел просыпаться с тобой и тихонько прокрадываться на кухню, чтобы приготовить завтрак. А потом гулять по аллее и пинать громадные красные листья. Хочу жить так, чтобы никому не надо было завидовать или объяснять. И чтобы никому ничего не доказывать и ни от кого не зависеть. Помогать людям и встречаться с друзьями. А не с те, с кем «надо». Семью я хочу – нормальную, крепкую, настоящую. А машина… А машину, свет, блядь, в твоем окне, я не хочу. Не хотел никогда. и вряд ли захочу. Мне это не нравится. Если тебе она так нужна, кто мешает? Что ты мне боишься прямо сказать, не наминая сисек и не оставляя меня виноватым?
Взяла кружку. Подержала в руке. Поставила. Снова взяла. Закусила губу.
– Мне предложили должность в Лондоне. В бэк-офисе. Финансовым аналитиком. Там хорошие перспективы. И в карьере, и вообще. Я смогу жить в Европе, понимаешь? И я согласилась.
Дура. Тупая дура. Тварь.
– Здóрово. Я за тебя рад. Мы с тобой не женаты, так что и разводиться не придется. Когда улетаешь?
– Через двадцать дней.
– Славно.
– Что?
– Ничего. Просто – славно.
Молчи. Молчи. Молчи. Всеми богами заклинаю. Просто сиди. Пей свой вонючий чай и не открывай рот.
– Ты пойми. Я хочу туда. Тенгиза Равильевича переводят в Лондон, и он берет меня с собой. Говорит, что…
– Ты давно с ним спишь?
– Да как ты…
Осеклась. Вот и все. Спалилась сама и деревню спалила.
– Год.
Замолчала.
– А чего ты ожидал? Верности? Окстись, Глеб. Верность – удел счастливых.
Затараторила.
– Но это ничего не значит. Ты мне очень дорог. И я где-то тебя еще… Но я не могу упустить такую возможность. Я понимаю, что если бы была жива собака, тебе было бы легче…
– Его звали Гай. А не собака. Гай. И, как оказалось, он был единственным верным. И я его убил. Чтобы не мучился. Тебе жаль? Ты меня оставляешь жить, чтобы мучился? Пожалела?
Не бить. Не бить кулаком. Не бить в этот носик, который мне так нравится. Не бить в лицо. Не оставить ее жертвой.
– Мне все ясно. Спасибо.
– Глебушка…
– Я запрещаю, – зашипел я. – Я запрещаю, слышишь, тебе произносить мое имя. У тебя все вещи сложены? Возьми все, что тебе надо. Документы все нашла? Вот и молодца. Час тебе на сборы.
– Но…
– Говно! Если ты через час не свалишь отсюда, я тебе обещаю: твоя карьера закончится сегодня на столе для вскрытий в городском морге. Ясно?!
– Ты никогда не был таким.
– Каким? Злым? Акакого хрена мне лыбиться? Пошла собирать вещи, – и добавил: Тварь.
Подскочила. Замерла. Посмотрела исподлобья. Но не зло… А как-то ошеломленно-прибито… плечи упали. Развернулась и пошла.
Под окном коньяк. Срочно. Стакан. Не меньше. А то и два. Главное – не сорваться. О, да сегодня же пятница! И я два дня буду один здесь. На этом пепелище. С тенью мертвого пса и осколками жизни. Я сраный лузер. На фиг. Наливаю. С горочкой. И залпом.
Она заглянула на кухню.
– Ты не против, если я выберу себе фотографии.
– Против. Новых наснимаешь. Из них и выбирай. Эти – мои.
Развернулась. Ушла.
– Ты пьешь?
– Вот тебе, блядь, какое дело? Или мне вышивать сесть? Это, говорят, очень успокаивает.
Опять ушла… Наливаю второй, но поменьше. Вроде отпускает. Ну что, опять?
– Вызови мне, пожалуйста, такси.
– Нет. Звони своему Акакию Георгиновичу. Пусть он за тобой «кадиллак» пришлет. С мигалками. Или карету.
Пришла. Закурила. Поправила волосы. Смотрит себе на колено.
– Что? – это я уже спокоен, это уже тихо…
– Ты знаешь… может, если тебе станет легче. Ну, чтобы это не кончалось вот так. Ты очень много для меня значил… В общем, я хотела бы в последний раз… Ну… Пойдем в спальню, а?