И закрыла радийный сайт.
Перед Машей сидела распаренная клиентка, значит, сидела давно и нудила:
– А если у меня мать попадет в больницу – тоже не форс-мажор?
– Тоже, – кивала Маша, едва сдерживая зевок.
– А если ребенок? Не приведи Господь! Пятилетний ребенок!
– Это тоже не форс-мажор.
– У нас с вами разные представления!
– А знаете что? – Маша сделала вид, что ее озарило. – Мы ведь можем оформить страховку от невыезда. И вы будете абсолютно спокойны.
Лиза ей улыбнулась, осторожно, одними глазами, чтобы не сбить ее с верного тона, и выскользнула за дверь. Во-первых, было пора выпить кофе, во-вторых, выгулять шерстяное черное платье с белым воротником, облегающее, на десять сантиметров выше колена, в меру дресс-кодовое, в меру секси. В конце коридора у автомата померещился Дэн. На стене, рядом с планом эвакуации – таракан… не померещился, нет, резво бросился к плинтусу. Захотелось ускориться, как и он, но в руке забился мобильный. А в нем голос мамы, растерянный и напористый: обстоятельства таковы, каковы они есть, и родители тоже имеют на это право… Лиза остановилась. На что – на это? Связь в коридоре иногда пропадала. Оказалось, что завтра папа хочет пойти на митинг, на Болотную площадь, а прогноз погоды на завтра – минус двадцать пять! Отпустить его одного в такой ситуации крайне опасно, еще одного воспаления легких папа может не пережить.
– Вы пойдете с белыми ленточками? – Лизе ведь надо было что-то ответить, а мама обиделась:
– Это делается, между прочим, ради будущего – бокрёнка и твоего! – Щеки в такие мгновенья мама обычно втягивала и закусывала, как удила, и дышала от этого, словно неслась галопом.
И сразу стало понятно, что ей тоже хотелось пойти. Они ведь однажды уже ходили, в конце декабря и тоже за честные выборы, и оба были в неуемном восторге (нас было минимум семьдесят тысяч, если не восемьдесят, а может быть, и все сто! а сколько было прекрасных лиц, Цап, молодых и прекрасных!), словно проснулись спустя двадцать лет, а вокруг все до жути родное: оцепление, танки, ГКЧП… и надо срочно куда-то бежать и прикрывать молодыми телами демократию и свободу.
– Папа уже написал плакат. Ты представляешь папу с плакатом? – мамин голос неумело заластился.
– И что же он написал?
– «У свободы нет плохой погоды». Алё!
– Я здесь.
– Здесь и молчишь!
– Мамочка, я буду мысленно с вами.
– А сейчас ты мысленно с кем?
Строгость в Лизином голосе иногда помогала:
– Я сейчас на работе!
– Кстати, знаешь, какое существительное англичане произносят чаще всего?
– Нет.
– Time.
– Это суперски! Time! А я побежала!
Старая хроника с Ростроповичем в Белом доме, нескладно вешающим себе на плечо автомат, доводила маму до слез. Папа при этом совал ей платок, гладил ее по спине и влажно сверкал глазами. Наверно, это и есть любовь? А Дэну Лиза напишет: у родителей не срастается. И демонстративность разрыва ненадолго отложится. Что по-своему и хорошо.
Мамино «чао» повисло около трубки, трубка в воздухе… Ерохин посреди коридора о чем-то любезничал с Гаяне. Если отправить ему эсэмэску сейчас, он выхватит телефон, и Лиза по выраженью его спины все поймет: он рад, он взволнован, он чувствует то же, что и она? А она чувствует только одно – как смертельно ей надоело чувствовать, но больше она ничего не умеет. Пить кофе категорически расхотелось.
– А почему у вас тут написано… В пункте 4.13. Я не понимаю! – все та же распаренная упрямством и духотой клиентка продолжала допытывать Машу, будто Лиза не уходила на целую вечность.
А Маша на это, как истинный профи, тепло улыбалась:
– Мы этот пункт сейчас прочтем вместе. Вслух. Я вас не очень задерживаю?
В наушниках нежно грустили струнные. Одиннадцатым пунктом Лиза вписала Манилу – город-коктейль, город-калейдоскоп: с историческим центром, взятым под охрану ЮНЕСКО. А про трущобы – какие трущобы? ах, те, в которых обитают шестьдесят процентов жителей Филиппин, – ни послова, это не наш формат, организованный турист в них все равно же не попадет.
Вернувшаяся Бабаева припудривала синяк, от старания доедая помаду, и вот уже красила губы – словно на целую жизнь вперед, сжимала, растягивала, по-верблюжьи ими играла, поправляла мизинцем, рисовала опять. Тоже, кстати, дитя трущоб. Убежав от бакинских погромов в Тверь всей огромной семьей – Гаянешка показывала им с Машей фотки, – они жили на какой-то заброшенной фабрике. И хотя у старшего брата сейчас был киоск, а у отца – небольшой магазинчик, Бабаева и теперь им посылала все, что могла: левой рукой беру – правой даю (три младшие сестры родились уже в России).
Я – Нодар, подумала Лиза, я хочу эту женщину, непредсказуемую, пылкую, юную, страстную… Я – Теван, я люблю эту девушку, в ней так много застенчивости и искренности, а сколько в ней еще не разбуженной чувственности!.. Я – Гаяне, и я сделаю свою жизнь достойной надежд моих близких.
Я – Лиза. По жизни я, можно сказать, не вру. Но сейчас у меня такая работа… Я Ли… и я Ветка, я папина Цапелька – и ни в одном из имен меня нет. Я – мамсин и мумс, я Викешкина сердцевинка… Он придумал недавно для нее колыбельную, когда ей самой для него сочинять было лень: мамсин – мой слоеный пирожочек, моя творожная серединка, и в ней изюмная сердцевинка, мамсиновый мой бережочек, дружочек, любимый стишочек! Лучше, чем с ним, не бывает ни с кем. Но сама по себе – я кто? Папа считает, надо спрашивать: для чего? я – для чего? И отвечать: для чего-то большего, чем то, что умею сейчас. Но разве в умениях дело? А если не в них, то в чем?
Битый час просидевшая перед Машей клиентка наконец надевала куртку – насупленно, суетливо проверяя карманы. А потом долго рылась в сумке. И еще от двери вернулась поискать на столе и под стулом – оказалось, перчатки. Маша тоже глядела невесело – значит, не сговорились. Лизе несколько раз попадались такие же, вероятней всего, безденежные, приходившие, как в дорогой магазин, просто так – примерить и возбудиться. Их, безрадостных, тоже можно было понять. Но Маша здорово огорчилась, захлопнула за клиенткой дверь и пошла за шкаф, где у них стоял тайный стул, на котором не только Маша, теперь все чаще и Гаяне, умудрялись на пару минут вздремнуть и реально взбодриться.
По ночам Маша шила потрясающие игрушки, меховые, матерчатые, а престарелая мама их продавала возле метро. Потому что у Маши был пьющий муж, две дочки-погодки, ссорящиеся между собой до рыданий и ссадин, и вечно слезящиеся глаза. Но когда Оля жаловалась ей по телефону на Юлю, а потом звонила Юляша и жаловалась на Олю, Машины глаза замирали, в них становилось тихо, будто на дне. В такие минуты Лиза тайком в них посматривала. Они были очень красивыми в такие минуты – полупрозрачные, льдистые, вдруг наполняющиеся каким-то нездешним цветом и светом – то ли прощения, а может, только терпения.