В брачном агентстве «Золотое кольцо» вместе с вестью о том, что Феликсу понравилось ее фото, Алевтина получила бесценный совет: если в вашей семье есть пострадавшие от войны, жениху надо об этом тактично, но обстоятельно написать, немцы часто испытывают комплекс вины по отношению к русским людям, порой граничащий с преклонением. Хоп, – сказала себе Алевтина, – с преклонением, это то, что нам с сыночкой надо! – и зачастила в библиотеку, Интернета в быту еще не было, откопала в старых подшивках тучу историй, вдохновенно их скомпилировала, в грошовой школьной тетрадке слепив как бы семейный архив. Старший брат Николай, чистый фантом, в природе никогда не существовавший, писал письма с линии фронта, а «сыночка Шурик» с любовью копировал их в тетрадь старательной детской рукой (не посылать же в логово фашистского зверя братовы подлинники). Отец Алевтины, по жизни вернувшийся без единой царапины – потому что служил снабженцем? или пусть не поэтому, а все-таки под огнем не то чтобы часто бывавший, – в заветной тетрадке был назван танкистом, горевшим под Сталинградом, чудом выжившим, в госпиталях недолеченным и потом еще одиннадцать лет гнившим дома. На фотке «папиных похорон», вырезанной из районной газеты, была хорошо видна годовалая девочка, целиком уместившаяся в павловопосадском платке, резвая подпись наискосок гласила: «Феликс, ферштейн? это – я, твоя Тина». Третья ложь была полуправдой и касалась двоюродной Алевтининой тетки (в тетради она называлась родной), угнанной немцами из-под Бобруйска на работы в Германию и там бесследно пропавшей. Феликс на это горячо отозвался: жду полное имя, год рождения, по возможности фото, готовлю запрос в Арользен
[6]. Тут Алевтина немного притормозила: в живых-то уже никого, имя могу и напутать. Но Феликс настаивал – бедный Феликс, до сих пор разыскивающий никогда на свете не жившую то ли Клавдию Евграфовну Маленковскую, то ли Клавдию Евфимиевну Марцинковскую – по ходу пьесы «родная материна сестра» снова стала двоюродной, а уж Евграфом или Евфимием был ее безвестный отец?.. Реальная Алевтинина тетка, Таисия Маркина, в сорок шестом вернулась в Союз, отделалась двумя месяцами фильтрационного лагеря, затяжной безработицей, с таким прошлым ее никуда не брали, а все-таки родила в родном под-Бобруйске дочь и двух сыновей; обладая зачатками лидерства, реализовала свои таланты посредством устройства подпольной пошивочной мастерской, за что в начале семидесятых все-таки загремела на зону, шила и там, превышая все мыслимые показатели, освободилась досрочно и умерла спустя несколько лет, окруженная многочисленными внуками и детьми.
На Лизин, возможно, слишком прямолинейный вопрос: ты не считаешь, что она тебя развращала? в одиннадцать лет ты стал изготовителем фейка! – Саня мирно ответил, что это судьба: старики друг без друга и часа не могут, ну а если судьба, не все ли равно, какими усилиями она решила себя материализовать? Быть с детства причастным к сцеплению ее колесиков, – сказал Саня еще через час, потому что был тормозом и любил настигать бог знает куда убежавшую Лизину жизнь, вдруг напрыгнув из-за угла, – это реально круто. Что круто? Ах да, быть причастным… Ну нет! – это все, что она могла возразить. У нее еще в школе было плохо с доказательным аппаратом. Это у папы с ним было всегда хорошо… Пока он не свалился с инсультом среди лекции, на четвертой паре, в этот день он читал их подряд, потому что платили все меньше, а грузили все больше. Потому что книгу о Тиме он решил издать тысячным тиражом, в твердой обложке, с цветными вклейками – в их с Элей «родительском варианте». А рубль так резко за год после Крыма упал, что на все ими вымечтанные излишества и красоты надо было пахать и пахать. А мужу Лиза не разрешила, хотя он и был готов, материально участвовать в этой околоватной затее. Саня считал, что приватной, хорошо, пусть при-ватной, но все равно ведь тираж разойдется между друзьями, остаток ляжет в диван, а тестю с Эльвирой – память и утешение. А Лиза твердила, что нет, что этот иприт явится в мир без их содействия и она запрещает… А папа, когда еще мог писать, прислал ей цитату из Пастернака: «Для того, чтобы делать добро, его [Стрельникова] принципиальности недоставало беспринципности сердца, которое не знает общих случаев, а только частные, и которое велико тем, что делает малое…» И выделил жирным «беспринципности сердца». А Лиза подумала только о том, как безвкусно нагромождены в этой фразе антонимы, и какой мастер по этой части был Бабель, особенности переводов которого на немецкий она предложила для курсовой – к выходу его нового, после сорокалетнего перерыва, издания (Mein Taubenschlag
[7], Мюнхен, 2014). И препод сказал, что актуальнее этой темы ничего придумать нельзя и что он будет с сердечным чувством ждать… И теперь пребывала в легкой, воодушевляющей панике: хватит ли для задуманного ее скромного (между C1 и С2) уровня.
Озеро тяжело поднялось из-за леса засидевшейся в гнезде птицей, и секунду казалось, что летит вместе с ними, покачиваясь с крыла на крыло. Викешка вскочил и опять бесновато заговорил на смеси наречий. Маруся почти перестала бояться, а все-таки, называя особенно поражавшие ее вещи, пронзительно их выкрикивала: «Ясь» – это ящик – про надвигающуюся кабинку, «сельк» – это зеркало, то есть озеро там, внизу. Каждое имя сопровождал в нужную сторону брошенный указательный палец. И Лиза вдруг поняла, что Адам давал имена от ужаса перед непостижимым. «Бибиш» – это все, что сигналит, ездит, пыхтит, тормозит. Где Бибиш? Разве что в небе? Санин профиль, тяжелый и белый, как будто бы повторяющий очертания Альп, туда и был устремлен… И увидела наконец: легчайшие разноцветные лепестки, высоко, далеко, не сразу и обнаружишь, что под ними болтаются человечки.
– Бабуля, смотри! – Викешка летучей мышью упал на стекло. – В нашем классе их видела только Эрика Хачатрян! Я крутой, я их тоже видел!
А мама опять промокнула платочком глаза. И все повторилось: Феликс ободряюще улыбнулся в усы, Алевтина обручем наложила объятие. Саня был прав, они действовали как слаженный механизм. И стоило Феликсу потрепать Викешке затылок, как Алевтина с чувством сказала: весь в деда, напор, непреклонность, я же помню Гришу еще по собраниям, душу из учителей вынимал, чтобы все было, как он сказал, по его пониманию справедливости! Вот, казалось бы, у тебя свой ребенок, о ней и пекись, так нет, раз этот мальчик из бедной семьи, мы должны сделать так, чтобы он тоже имел возможность отправиться с нашими на экскурсию, прям рогом упрется: давайте все сложимся, на двадцать восемь душ разделить – сущие же гроши, а многим это не очень нравилось, так он от себя, бывало, половину недостающего отстегнет, от своего же ребенка, а какое было трудное время, святой человек, я о нем, Ира, каждый вечер бога прошу!
Мама беззвучно ревела в синтепоновый воротник. Викешка, забыв про свои парапланы, по-собачьи пытался подсунуть голову под ее одеревеневшую руку. Алевтина же, как когда-то Саня в Нордхаузене, как, наверное, все в Тихорецке, строго велела: ты плачь, плачь, будет легче, еще спасибо мне скажешь! Феликс, расчувствовавшись всерьез, сжимал свои палки для скандинавской ходьбы и стучал ими об пол, кажется, этого не замечая. Невероятнее этой сцены, казалось, и быть уже ничего не могло. И тут заголосила Маруся – от избытка сочувствия, от Саниных слишком крепких объятий. И мама, свое уже отревевшая, стала совать Марусе заначенный чупа-чупс. А детка отталкивала бабулю руками, брыкалась ногами в коричневых дутиках на платформе, наверно, ей было в них тяжело, но наверху их ждала зима, сказал Саня. Викентий, ничего не придумав умнее, задавался вопросом, все ли дети в Германии так отстойно воспитаны – бить бабулю ногами, это же надо такое придумать! Бабуля, то ли любимому внуку подыгрывая, то ли и в самом деле хорошо схлопотав, растирала руку от кисти до локтя.